Сахбо 2 стр.

— А на кого я оставлю больных? — в голосе отца было сомнение. — Без медицинской помощи?.. Долг врача — прежде всего…

— Вам бы только думать о других! — уже начинала сердиться наша нянюшка. — Больницу оставите на хвельшера. Василий Васильич вполне сурьезный человек.

Это было правдою. Фельдшер Василий Васильевич, помощник отца, был знающим и добросовестным медиком. До приезда моего отца в Кудук он самостоятельно справлялся с работой. Жил Василий Васильевич в Фергане давно, в совершенстве владел узбекским языком, знал обычаи и нравы коренного населения, и табибы, местные медики и знахари, лечившие больных молитвами, заговорами и разными обкуриваниями, даже побаивались русского фельдшера. Вначале они пробовали вести с ним борьбу, но кончили тем, что сами стали прибегать к его помощи. Отец и сам все это прекрасно знал и все же колебался оставить больницу без врача.

Марьюшка выставила, как ей казалось, самый важный довод:

— Дитё избегается, заболеет, сегодня плакал…

— Алексей здоров; свобода мальчишке не повредит, — перебил ее отец, — но ему пора учиться в школе. В этом вы безусловно правы, Марьюшка. Надо переезжать…

Кудук мы покидали на рассвете. Пахло росистой свежестью. Птицы еще спали. Небо на востоке только начинало протаивать. Стояла та особая предутренняя, безветренная тишина, которую страшно нарушить. Мы и провожающие нас чувствовали это и потому разговаривали шепотом. Наши друзья и знакомые простились с нами еще вчера. Это было целое паломничество. В наш дом приходили те, кого вылечил отец, приходили соседи. Сказать спасибо и попрощаться с русским доктором приезжали из близких и дальних узбекских кишлаков и даже из киргизских кочевьев, куда частенько выезжал отец оказать больному помощь. По веснам, я сам видел, на дальних склонах появлялись белые пятна — киргизские юрты, двигающиеся на джайляр — альпийские высокогорные луга.

Теперь, в этот прощальный предрассветный час, около нашего дома бесшумно и степенно суетились всего несколько человек. Двое дехкан осторожно выносили наши вещи. Отец трепетал за свои инструменты и книги. Он доверял дотрагиваться до них только Василию Васильевичу. Марьюшка бережно укладывала кухонную утварь. Все так же тихо мы простились с провожающими нас. Тихо заскрипели колеса арбы… Я смотрел на горы, где Сахбо в этот час подымал свое стадо.

Мы поднялись на взгорье, откуда были видны плоские крыши покидаемого селения. Среди них я узнал нашу, на которой ночевал под сенью душистого тополя. Тополь был добр и всегда заслонял меня своей листвою от горячих лучей солнца. Я смотрел еще на одну крышу. Под ней проводила свой утренний сон третья жена бая Умара Атабаева — маленькая Зухра.

По-разному уходит от нас детство. Иногда уносит его с собой внезапная смерть отца, иногда остается оно за дверью покинутого дома.

Я оставлял детство в цветущем селении Кудук под монотонный скрип арбы.

Переехав на место новой работы отца, мы временно поселились в Старом Коканде, на одной из его маленьких кривых улочек. Наша улица, похожая на высохший арык, была такая узкая, что арба, проезжая по ней, задевала обеими колесами заборы, а две арбы, попавшие в нее с разных сторон, не могли разъехаться. Ну и поднимали тогда крик и ругань владельцы арб! Выручали живущие поблизости мальчишки. Вцепившись в задние колеса, они помогали оттянуть арбы назад.

После наведения таким образом порядка взволнованные лошади, теперь уже в очередь, проносились, таща за собой громыхающие арбы, и улица снова погружалась в сонную тишину. Разве только изредка нарушал ее старый осел, нагруженный сверх меры корягами саксаула, да тень закутанной в темное женщины проскальзывала из ворот в ворота однообразных безглазых домов.

Наш дом походил, как две капли воды, на другие дома в лабиринте старого города. Он был серый, глинобитный, обращенный окнами во двор. Такой же глиняный забор скрывал от прохожих маленький дворик, где рос тополь, вился виноград, где было свежо и прохладно.

Я не сразу научился различать наше жилище от чужих, и только поднимающаяся над крышами балхана с прорезанным крохотным окошечком да вершина тополя безошибочно приводили меня домой. Я полюбил тополь в нашем дворике. Он был старый, дуплистый и напоминал мне тополь моего детства в селении Кудук. По утрам здесь, как и там, над тополем висело сияющее небо. Большие красноголовые осы сидели на листьях и пили росу. На его вершине бранились и дрались скворцы. Их легкие перья летели, как листья, вниз. Вечерние лучи солнца золотили ствол дерева и ложились, умирая, около его корней.

В наш двор выходила стена еще одного глиняного строения, принадлежавшего тому же хозяину. В нем помещалась обычная узбекская комната с нишами для одеял, подушек и посуды. Окна этой комнаты смотрели во двор, выходивший на противоположную улицу. Двор этот отделялся от нашего глухим забором с калиткой, запиравшейся на засов. И хотя калитка оставалась закрытой, время разрушило часть забора, в котором образовался лаз, и мы, как и наши соседи, пользовались лазом и двумя выходами на разные улицы. Это возможно было потому, что наша русская семья не прятала няню Марьюшку в ичкари (женскую половину), а в мазанке не было женщин. В ней жили два узбека Ходжаевы — вдовый отец с неженатым сыном.

Старшего, Садыка Ходжаева, я недолюбливал и даже немного побаивался. У него был курносый нос с ноздрями, точно вырезанными ножом, сизые скулы, худой подвижной кадык выглядывал из узкого воротника засаленного халата. Раскосые острые глаза смотрели дико и нелюдимо. С нами он никогда не заговаривал и на поклон не отвечал.

Его тридцатилетний сын Юнус был общителен, старался услужить всем, особенно Марьюшке. Он приносил на кухню ведра с водой и корзины угля.

Завидя меня, Юнус чмокал толстыми губами и, щуря свои глаза-щелки, громко приветствовал: «Салям алейкум!»

Я отвечал ему и, сбежав с крыльца, охотно разговаривал. Мне льстило, что взрослый сосед обращается со мной как с равным, и нравилось, что он интересуется моим отцом.

Пересыпая речь цветистой похвалой, он переходил на русский язык.

— Хороший человек русский доктор!.. Шибко ученый… Все на свете знает. Шибко добрый!.. Всех лечит… И все ходит, ног не жалеет. Зачем дома не посидит? А? Куда отец ходит?.. — постоянно допытывался он.

— Ты же знаешь! — отвечал я. — В больницу.

— Зачем неправду говоришь! — добродушно толкая меня в бок, смеялся Юнус. Больница у базара, а доктор ходит далеко, за вокзал ходит, к железнодорожникам!

— Ну что же, — говорил я равнодушно, — значит, там есть больные.

Юнус прикрывал глаза толстыми набухшими веками.

— У железнодорожников своя больница, свой доктор.

— Ну что же, что своя больница, — разъяснял я. — Все равно: куда доктора позовут, он обязан идти.

Как-то в ответ на эти вопросы я рассказал Юнусу, что медики, получив диплом врача, дают клятву: никогда никому не отказывать в медицинской помощи, идти к больному в любой час дня и ночи, лечить даже своего врага и сохранять тайну, если больной доверит ее.

Юнус слушал меня недоверчиво, а потом спросил:

— А шайтана доктор будет лечить?

И, довольный своей шуткой, думая, что поставил меня в тупик, громко захохотал.

— И шайтана стал бы лечить, заболей шайтан. Только никаких шайтанов на свете не бывает, — добавил я, впрочем, не так уж уверений.

От пролаза шел отец Юнуса, и мне подумалось, что если бы шайтан мог появиться здесь, то он выбрал бы для себя обличье старшего Ходжаева — таким неприятным и злым показалось мне лицо нашего соседа.

Юнус, видимо, тоже побаивался его, потому что, не дослушав меня, вскочил и отошел в сторону.

Однако мне потом подумалось, что сын передал отцу содержание нашего разговора. Я заметил, что с этого дня, встречаясь со мною, старик как-то пристально смотрел на меня и бормотал что-то вроде приветствия. Я возгордился, думая, что слава русского доктора отблеском падает на меня, его сына. Лично мне нечем было гордиться. Наши надежды на мое учение в гимназии не оправдались. Для поступления в третий класс у меня не хватило знаний. Отец, не то по своей рассеянности, не то вольнодумию, не подготовил меня по «закону божьему», тогда обязательному предмету во всех учебных заведениях. Я хорошо знал занятные и страшные истории из Ветхого и Нового заветов, безошибочно читал молитвы, которым выучила меня добрая нянюшка, но я не имел ни малейшего понятия о катехизисе. Это же была книга духовного содержания, состоящая из вопросов и ответов. Ученику полагалось понимать вопросы и отвечать на них по-книжному, наизусть. Я не мог сделать ни того ни другого, и за это батюшка с треском провалил меня. Не помогло и то, что я самостоятельно перерешал за третий класс все задачи по Арбузову, не сделал ошибок в диктовке и получил высший балл по всем остальным предметам вступительных экзаменов.

Отцу моему посоветовали устроить меня домашним учеником у этого священника и договориться через него, чтобы в гимназию меня приняли условно, прозрачно намекнув, что батюшке следует заплатить за уроки и любезность.

Все это походило на взятку. Отец рассердился и отдал меня в четырехклассное училище: туда я был принят сразу в четвертый класс. Прельстившись моими «светскими» познаниями, школьное начальство закрыло глаза на мое незнание катехизиса.

В училище все для меня было внове и непривычно. В нем учились дети русских рабочих, великовозрастные мальчишки, знавшие, как и мои кудукские товарищи, с малолетства труд. Но на этом сходство и кончалось.

Это были шумливые, драчливые ребята. В классе они грохали крышками парт, стучали сапогами, дерзили учителям. В перемены они высыпали во двор и там носились до звонка. Сторож Игнатий, отставной солдат, долго звенел медным колокольчиком, помогая его бренчанию сиплым криком: «Звонок, огольцы! На урок! Оглохли, неслухи?! А ну, марш по классам! Я вас!..» Мальчишки отрывались от игр и с гиканьем, табуном, толкаясь, бежали в здание.

Игры их были странные и дикие, порой переходившие в жестокость. Особенно доставалось новичкам. Такая уж была традиция всех учебных заведений Российской империи — преследовать вновь поступающих. Новенького тянули за уши, что значило «показать Москву», припирали к стене так, что захватывало дух и трещали кости, — это называлось «жать масло». Мне еще мало досталось. Объяснялось это не какими-нибудь моими доблестями, а тем, что я был рослым, довольно ловким и в свои двенадцать лет выглядел четырнадцатилетним. Несмотря на это, посвящение в рыцари школьного товарищества до сих пор вспоминается мною с неприязнью. Подумайте, каково же было новичкам, поступающим в первый класс! Малолетство, слабосилие и даже болезнь не вызывали жалости, наоборот — желторотые щуплые птенцы надолго становились жертвами великовозрастных и сильных. Избавившись от преследования своих одноклассников, дружбы их я не приобрел. Теперь я объясняю это двумя причинами.

Переселясь в Коканд, я сохранил привычки, приобретенные в Кудуке. Дома носил узбекскую одежду, любил национальную пищу, говорил по-русски, как хорошо выученный узбек, и явно тяготел к дружбе с местным населением.

С другой стороны, я был сыном доктора, то есть, по тогдашним понятиям, — человека принадлежащего к враждебному классу, к людям, которые носят шляпы, ездят на извозчиках и дома держат прислугу. Чем я мог оправдаться? Отец разъезжал по больным на пролетке, а Марьюшка неустанно заботилась обо мне.

То, что отделяло меня от других учеников четырехклассного училища, имело глубокие корни. Теперь товарищество держится на общности интересов и цели. Любовь, дружба, симпатия и антипатия завязываются на личной почве. Не так было в трудные и пестрые годы моего отрочества.

Назад Дальше