Ей было шестнадцать лет; ее звали Туллией. Вязкий туман закрывал последние лучи тусклого галльского солнца. В мае ласточки не успевают прилететь из Африки в Лугдун, и розовые кусты еще не цветут. Моя мать была родом из Кампаньи; она любила свет, цветы и птиц. Когда она лежала на погребальном костре, служанка, вырастившая ее, положила ей на голову венок из диких гиацинтов с голубыми душистыми колокольчиками — единственные цветы, какие она смогла найти.
Все эти подробности я знаю от Авлы, женщины, которая была кормилицей моей матери и которая мне ее заменила. Она говорила также, что пламя погребального костра никак не занималось, потому что дрова были сырыми и плохо горели.
Мой отец был далеко, на Эльбе, с Друзом и Тиберием. Не знаю, переживал ли он из-за своего вдовства. Он был женат четыре года, и все эти годы вел военную кампанию. Без сомнения, он нежно любил мою мать, поскольку настоял на том, чтобы она покинула Рим, дабы быть к нему поближе. И по крайней мере однажды он нашел время встретиться с ней в этом доме на берегу Роны, снятом им у итальянского торговца в Лугдуне. Я появился на свет в результате этой встречи, длившейся всего несколько часов, встречи, ради которой отец проскакал галопом сотни миль через эти дикие места. Там, на войне, он каждый день рисковал жизнью. И он хотел сына, который чтил бы его память, если бы ему случилось погибнуть.
Друз дал ему отпуск, чтобы он мог присутствовать при моем рождении. Но когда он прискакал, загнав в дороге трех лошадей, Туллия была мертва, а я, сирота, кричал в галльской колыбели.
Кай Старший, мой отец, не успел снять дорожный плащ, мокрый от дождя, когда Авла, смеясь и плача, бросилась к нему навстречу.
— Господин, господин, у тебя сын! — кричала она. И, следуя обычаю предков, положила меня на землю к его ногам.
Четыре раза в моей жизни служанки клали у моих ног детей, рожденных на свет Прокулой. И всякий раз в этот момент я испытывал одинаково сильное волнение.
Мой отец был молод, когда впервые взял меня на руки, намного моложе меня в то время, когда родилась моя Понтия. Он посмотрел на Авлу немного растерянно, словно позабыл, что следует делать.
— Господин, у тебя сын, — повторяла она, — здоровый и крепкий сын! Он похож на тебя!
Чтобы лучше показать меня, чтобы его убедить, что я нормальный и сильный, Авла сняла с меня пеленки. Красный от натуги, я орал, лежа на холодном мраморном полу. Мой отец был высок и дороден; его могучим рукам было ведомо, как обуздывать жеребцов, как обращаться с мечом и копьем, но они никогда еще не держали только что родившегося младенца. Отец не знал, как меня взять, опасаясь причинить мне боль. Авла же, не понимая, что он просто растерян, и видя его молчание и нерешительность, испугалась, что он отвергнет меня, как то позволяет закон.
Вокруг нас собрались слуги, внимательные и молчаливые. Тогда мой отец медленно опустился на колени. Он неловко взял меня с земли, встал, поднял меня над головой, словно размахивая знаменем победы, и сказал:
— Кай, сын мой…
— Кай, сын мой!
Была моя очередь бросать кости, но, услышав этот голос, который я не надеялся уже больше услышать, я обо всем забыл: и об игре, и даже о моем друге Адельфе, сыне нашего управляющего-грека Деметрия. Фишки из слоновой кости падают из моих рук и рассыпаются. Я оборачиваюсь. Я стою. Я бегу к человеку, который застыл под портиком. Я не помню о ступенях, которые ведут к нему. И я непременно упал бы, если бы не эти две руки, подхватившие меня на лету и сжавшие в каком-то отчаянном порыве. В глазах отца стоят слезы. Я не знал, что он умеет плакать, и меня охватывает страх:
— Отец! Что с тобой?
Но он не отвечает, истово целуя меня, и я чувствую запах человеческого и конского пота.
Мне было семь лет. За шесть месяцев перед тем Рим облетела весть, что Кай Понтий Пилат, мой отец, погиб при крушении корабля, возвращавшегося с Родоса.
Была синяя ночь, тихо светился лунный щит. Ночь была насыщена ароматами и пением цикад. После бани отец пришел отдохнуть на террасу. Он попросил раба принести ему кубок фалернского, красного крепкого вина из наших виноградников.
Обычно в этот час я спокойно сплю, но отец не отослал меня, он пожелал, чтобы я остался с ним, и вел со мной разговор, как с равным:
— Видишь, Кай, звезду, которая поднимается над горизонтом? Это — Орион Охотник. Когда Орион появляется на небе, то знаменует приход осени. Раньше, в Германии, ее появление вызывало у нас уныние, ибо предвещало тусклые дни в тех северных краях, ледяной ветер и снег над равниной из низких свинцовых туч, когда замерзшие воды рек и озер сливаются с холодом неба.
— Отец, зачем ты был у варваров, в Германии?
— Я исполнял свой долг. Служил Риму.
Он склонился ко мне, притянул к себе. Я чувствовал тепло его тяжелой руки на моем плече:
— Посмотри, Кай! Посмотри на Город. Боги обещали римлянам господство над миром. Их обещание почти исполнилось. Ведь наш народ не боится бороться, страдать и погибать ради исполнения божественной воли. Вот почему боги будут благословлять Рим, пока будет жив хоть один римлянин, жаждущий служить ему и любить его больше собственной жизни.
На семи холмах, необъятные, сияли в лунном свете храмы и дворцы.
— Город, Кай… Во всем мире, во всех известных государствах, люди знают, что он один — Рим; что он могуществен и нерушим. Мы его могущество и нерушимость. Нет более славного дела, как служить ему, и нет более завидной смерти, как умереть за него.
Всю мою жизнь я следовал заветам отца. Я служил Риму, светочу мира и хранителю истины.
Но что есть истина? Я спросил об этом Галилеянина — он не ответил мне.
Отец никогда не задавался этим вопросом. Для него вещи были таковы, поскольку они должны были быть таковыми. Его истиной был Рим.
Мы не патриции. Если даже принять версию моего происхождения от Энея и его спутников, три века верной службы не мешают мне оставаться человеком новым. Чем-то вроде выскочки, род которого отнюдь не блистал в летописях Города. Прокула гораздо более знатного происхождения, чем я, хоть она никогда и не попрекает меня этим.
Итак, я не патриций. Просто всадник. Нас называют основой государства — благодаря нашему положению, конечно. Но главным образом — благодаря нашей преданности, нашему участию в военных и административных делах, а также благодаря тому, что и деньги, и торговля находятся в руках наиболее богатых из нас.
По правде говоря, это не относится к моей семье. Мой род не может претендовать на большую известность, и ни один из моих родственников никогда не состоял в верховных магистратурах.
Мой дед, Авл, служил в Галлии с божественным Юлием. Затем присоединился к лагерю Антония. Но когда египетская авантюра вскружила голову триумвиру, Авл оставил его и перешел под знамена Октавиана.
Я знаю, о моем предке судачат, что к этому его побудили не благородные чувства, но корысть, ибо такой поворот дела позволял ему тут же унаследовать от кузена Аквилия дом в Авентине, где протекли самые благодатные часы моего детства. Те, кто говорит так, не знают, что Авл не любил ни золото, ни роскошь и удовольствия, которые за золото покупают. Его единственной страстью был Рим. Он не вынес восточного безумства Антония, готового в своей неистовой любви к Клеопатре отдать ей Египет и пообещать земли Азии, за которые было пролито столько римской крови. Авл предал Марка Антония, чтобы не предавать Рим. Октавиан это понял.
Мой дед погиб в Акциуме. Египетская трирема протаранила галеру, которой он командовал. Я уверен, он умер счастливым, поскольку, погружаясь в морскую пучину, знал, что наши корабли уносят с собой победу.
Мой отец тогда был совсем маленьким. Бабушка, Теренция, осталась одна растить и воспитывать из него мужчину. Она прекрасно справилась со своей задачей. Живое воплощение римской добродетели былых времен, Теренция оказалась способной завоевать дружбу Ливии, что было совсем не легко, и добиться уважения Августа, что было еще труднее. Эта вдвойне редкая милость дала моему отцу счастье вырасти рядом с Друзом и Тиберием.
Мое детство было счастливым и лишенным происшествий. Я выучился чтению и письму. У меня был наставник из Александрии, выучивший меня языку Гомера так, что я его знал, как родную латынь. Отец взялся сам научить меня держаться в седле и владеть мечом.
Свободные часы я проводил с Адельфом или один, бродя по нашему саду и любуясь Городом, раскинувшимся у моих ног. Я представлял себя человеком, похожим на отца: твердым, мужественным и преданным Риму. Я был счастлив, даже несмотря на то, что иногда поддавался мечтам о материнской ласке.
Вар не знает, ни куда движется, ни что делает. Каким бы скромным ни был мой военный опыт, мне кажется очевидным, что префект лагерей делает ошибки одну за другой. Он не учел ни местность, на которой совершает маневры, ни местность Германии, по которой идет походным маршем. Ни, тем более, местность противника. Вар уверен в нашем превосходстве, и эта самонадеянность лишает его здравого рассудка. Подобные ошибки всегда были причиной наших тяжелейших поражений.
Уже несколько дней меня преследуют неприятные картины, будто сошедшие со страниц моих школьных книг, таких еще близких. Засада в Кавдинском ущелье… Уничтожение легионов Красса в персидской пустыне…
В самом деле, когда я оглядываюсь по сторонам, ничто не напоминает мне империю парфян. С тех пор как мы покинули берега Рейна, мы идем через леса, огромные, бесконечные лесные массивы. Черный, дремучий, враждебный лес обступает нас, как парфянские стрелки обступали Красса и его людей, прежде чем осыпать их стрелами. Я поминутно ловлю себя на том, что оборачиваюсь, внимательно всматриваясь в лесную чащу. Мои мускулы инстинктивно сжимаются, напрягаются в ожидании смертоносной стрелы, пущенной невидимой рукой. Но всякий раз я овладеваю собой, потому что чувствую тайную тревогу солдат, следующих за мною. Им тоже не по себе.
Я бросаю отрывистые взгляды на Флавия, моего галльского центуриона. Это любопытный, человек, забияка, смельчак, которого ничто никогда не пугает. В двадцать пять он уже весь в шрамах, а нос его сломан ударом кулака. Маленький и при этом злобный и задиристый, как петух! Конечно, от рождения его звали иначе. Он выбрал имя Флавий потому, что его собственное было слишком сиплым для наших латинских глоток.
Он из исчезнувшего рода, из небольшого местечка, служащего почтовой станцией на дороге к Океану, далеко на Западе. Он выдает себя за человека знатного происхождения; в конце концов, может, это правда? Но в чем я уверен, так это в том, что он отличный воин и что даже эта зловещая обстановка не производит на него особого впечатления.
— Знаешь, трибун, — обычно говорит он с невозможным акцентом, проглатывающим «р» и окончания слов, — здесь ничуть не более дикие места, чем у меня на родине.