И смахивает князь невольные слезы, набегающие на глаза.
Внутренним взором, минуя тесные, кривые переходы и лесенки теремные, проникает он в большой, низкий покой с окнами в глубоких амбразурах, похожих на бойницы, где идет обряд пострижения.
Много здесь народу столпилось, все ближние люди и бояре Васильевы, в полном наряде.
Тут и престарелый Иван Кубенский, князь, свояк государев, женатый на двоюродной сестре Василия; и Воронцов, тезка княжой, Василий Феодорович, чей предок Тодор Воронец двести лет тому назад приехал от Варяжской земли на Русь… И доселе еще по обличью видно, что не славянин по роду князь Иван: темноволосый, быстрый, сухой весь…
И брат его здесь, Данилка. Князь Дорогобужский с ними же… И Феодор, князь Овчина, роду Телепневых-Оболенских. Пониже старика местом, – красуется дородный, статный, пригожий, кровь с молоком, – родной сын его, юный княжич Иван Феодорович. Этого особенно любит великий князь. И много помогал он государю в сближении с намеченной новой супругой, красавицей литвинкой, Еленой Глинскою.
Вельможный князь Бельский Иван, ближний и родич, и слуга царский, стоит чуть поодаль от всех. Видимо, тяжело князю глядеть на все, что сейчас происходит перед глазами. Но кроткий и справедливый боярин чтит волю цареву и пришел, поневоле глядит. Пальцы порою готовы ухватиться за рукоять широкого боевого меча, но тут же молодой, горячий воин вспоминает, что не в доспехах, а в боярском наряде, безоружным явился он на эту печальную церемонию.
Нет среди этих вельмож одного из главнейших, князя Семена Курбского.
Не склонился князь безмолвно перед решением государя и приспешников его, настойчиво уговаривал Василия: не гнать от себя кроткой, святой женщины, ничем не повинной перед мужем.
И поплатился вечным изгнанием за свое правдолюбие.
Хуже еще досталось Вассиану, иноку Симонова монастыря, родом Гедиминич, а из семьи Патрикеевых.
В миру звался инок князем Василием Ивановичем, по прозванью Косой. Пылкий, прямой, истый державный Гедиминич по крови, первую опалу снес он от Ивана III еще в 1449 году, когда примкнул к сторонникам юного внука великокняжеского, Димитрия, – грудью стал против новшеств гречанки Софии Палеолог, вступился за старый наследственный порядок, за права дружины княжеской, которым грозил урон.
Желая на ближних явить пример строгости, Иван III и Василия Косого, и отца его, Ивана Патрикеева Большого, велел постричь.
Первый в совете и на войне, Василий захотел одним из первых остаться и при своем невольном монашестве: принял схиму и удалился от мира; в глухой пустыне старцем-молчальником заперся на много лет. Оскорбленная гордая душа решила порвать всякое общение с греховным миром, где не дали простору смелым порывам ее.
Прошли года. Воцарился все-таки Василий Иванович. Венчанный княжич Димитрий Угличский был заточен, долго томился в темнице, а потом, по приказу бабки, и удавлен там без огласки.
Воцарившийся великий князь Василий Иванович, сведав про святое житье родича своего Вассиана, забыл старую вражду, вызвал его в Москву и поместил в Симоновом монастыре, часто прибегая к нему за благословением и советом. Не изменился прямой характер инока Вассиана. Он сурово восстал теперь против развода Василия с Соломонией. И сослал его вторично московский князь, но не в любимую стариком «матерь-пустыню», а в волоколамский Иосифов монастырь, известный суровым, тяжким уставом жизни и угрюмостью своих монахов. Покорные приказу великого князя, отцы-иосифляне скоро сумели сократить жизнь строптивого, непреклонного старца.
Был сослан и заточен и другой сильный заступник за Соломонию – монах Максим из Афонского монастыря, прозвищем Грек, родом из Арты, города в Албании.
Приблизился он к князю и прославился переводом многих греческих священных книг на славянский язык. Озлобленный его супротивными речами по поводу развода, князь распорядился нарядить суд над бывшим любимцем-толковником. А судьями назначил непримиримых врагов Максима: тех же монахов-иосифлян и присных им.
Обвинителем был сам Даниил, митрополит, ревновавший Максима к влиянию на умы, к той власти, которую присвоил себе при дворе ученый монах. Даниила поддержали, во-первых: Вассиан, Топорков прозваньем, епископ коломенский, развратный и злобный, сосланный тоже потом за все свои грехи. Затем – Иона, чудовский архимандрит. И сослали Максима Грека в тверской Отрочь монастырь на строгое послушание, так как он был признан еретиком и «блазнем», портившим, а не переводившим правильно священные книги церковные.
И многих других также сослал или заточил Василий, кто только решался стать на сторону постригаемой, отвергнутой им из-за бесплодия жены.
Вот в обширный, слабо освещенный, низкий покой ввели осунувшуюся, постарелую, но все же еще величественную и прекрасную, несмотря на годы и жгучие страдания, княгиню. И сразу почуяла она, что стоит одинокой среди этой тесно сплоченной, сверкающей парчовыми нарядами толпы бояр и служилых людей.
А в переднем углу, окруженный черным и белым духовенством, в богатой ризе и клобуке, с пастырским посохом в руке, стоит Даниил, ее главный враг и погубитель. Не согласись он – князь, может быть, и отложил бы свой замысел… И полным ненависти взглядом окинула владыку несчастная женщина, поруганная жена, развенчанная великая княгиня.
Сейчас же, с тою же лютой ненавистью, взор ее перекинулся и на другое, не менее ей враждебное лицо. Впереди всех, важно поглаживая бороду, стоит главный приспешник князя, холоп и любимец его, боярин, «советник» Иван Шигоня.
Сам не очень чтобы знатных родов, он опередил многих и многих посановитей и родовитей себя только потому, что умел читать в душе повелителя, понимать мысли его и творить по воле Василия все, как тому хотелось.
Теперь ведь тяжкие времена пришли для боярства и дружины княжеской. Не по-прежнему московские князья раду свою ближнюю честят и слушают. Все больше по своей воле творят. Такие советы к сердцу берут, какие им самим по мысли. И хмурится старое боярство. Порой и заговоры заводит. Да не везет что-то им! Глядишь, или, как вот Берсеню Беклемишеву при Иване III, языки режут, или последние маёнтки да вотчины отбирают в казну, а самих чуть не на посад в тяглые люди ссаживают.
Горькие времена настали для старого боярства. А вот толстый, пузатый Шигоня, поглаживая свою окладистую бороду, стоит поперед всех и величается, вошедшей великой княгине еле поклон отдает!
Как же, ведь вместо князя он наряжен нынче! При постриге стоять, порядок вести и князю потом про все доложить он обязан.
Медленно Соломония взошла, скорее, была возведена двумя монахинями, поддерживающими ее, на небольшой, черным сукном покрытый помост, устроенный посреди кельи.
Начался обряд… отпевание человека заживо. «Ныне отпущаеши с миром душу рабы Твоея…» Как печально звучат напевы!
Княгиню не спрашивают ни о чем, как привычно в таких случаях. За нее отвечают, за нее молитвы творят, за нее действуют, пригибая, когда надо, непокорную шею несчастной для подневольного поклона…
Она, бледная как мертвец, даже сопротивляться перестала, как это было до сих пор. Широко раскрыты ее черные и без того большие прекрасные глаза; как затравленная серна, озирается она с тоскою кругом и ждет: не явится ли откуда-нибудь спасения, не пошлет ли Бог чуда? Нет! Ярко озарены огнями лики темных икон… Кротко глядит Спаситель; скорбно улыбается Матерь Его… Сам Саваоф, грозный и всемогущий, простер длани и благословляет мир, «сияя на злыя и на благая» всеми солнцами своими. В небесах – правда и мир и покой! Но здесь, на земле, нет ей помощи, ни от кого нет спасения. Он, даже он, в кого княгиня так верила, кого любила, несмотря на все измены, на его болезни и на лютость нрава порой, – он, Василий… князь… он сам отдал жену свою на поругание врагам… хуже – оторвал от себя! И место ее займет хитрая, распутная девчонка литовская.
Кровь татарских князей, кровь предка Соломонии, мурзы Четала, опять вспыхнула в жилах. Бледные до сих пор щеки сразу побагровели. Мрачно горевшие, заплаканные глаза сразу засверкали, как раскаленные угли.
Грудь, которая перед этим была словно камнем тяжелым сдавлена, опять ходенем заходила, заволновалась. Какой-то клубок подбежал, подкатился из глубины – к самому горлу. Давит княгиню, больно ей.
Красные от жары и напряженного состояния бояре, стоявшие поближе, зашептались между собой:
– Гляди, никак, на нее находит. Пожалуй, не удастся по чину и обряду доправить?!
А уже на нее собираются возлагать облачение иноческое.
Вот приблизился Даниил.
Почувствовав его дыхание почти на своем лице, Соломония вздрогнула, невнятно застонала.
– Смирися, жено! Не твори соблазну! – раздается ненавистный, властный голос.
Приняв ножницы из рук иерея, митрополит коснулся распущенных волос княгини.
Та громче застонала и забилась в истерических рыданиях.
Две сильные монахини, выбранные и приставленные здесь нарочно, поддерживают под руки несчастную, но теперь едва могут удержать Соломонию, так порывисто и сильно рвется и трепещет она всем телом у них в руках.
– Нет… нет… не… хочу… не изволю сама… на это!.. – с визгом вырывается из груди у Соломонии, губы которой до сих пор словно судорогой были сжаты.
Но ее не слушают.
Клир старается громким пением покрыть жалобы, крики и плач женщины, а Даниил быстро и сильно смыкает концы ножниц над волнистыми прядями ее волос, которые черным блестящим каскадом падают вниз.
– Ну, ладно. Чего не так, потом достригут! – произносит он, кое-как исполнив обычный обряд пострижения.
Подана мантия, кукуль…
Стоит надеть его – и все кончено! Мир земной совсем и навсегда закрыт для бывшей великой княгини. За что?.. Она ли виновата, если так изжился, изболелся Василий, что не мог быть отцом? Вина здесь не Соломонии, она уверена в том! И зачем только она так свято хранила долг жены?! Лучше было погубить свою душу, прочь откинуть, растоптать свою чистоту супружескую… Первому встречному кмету, челядинцу отдать ее!
Да ведь так и будет с Василием! Не его дитя принесет ему литвинка. Соломония чует, она уверена в этом.
Стены кельи сразу словно раздвинулись перед нею. Она видит бывшую опочивальню свою. Но на постели другая лежит… И в полутьме, при сиянии лампад неугасимых видит Соломония: к этой новой ее заместительнице крадется кто-то… Не Василий только…
Тот может прямо войти… Нет, другой, молодой, здоровый, пригожий… Да вот, может, этот самый?
И Соломония сухим, воспаленным взором уставилась на Ивана Овчину-Телепнева.
Тот даже поежился от этого взгляда.
А Даниил уже совсем вплотную подошел…
– Возьми кукуль сей и возложи на тя, жено, аки подобает по велению святых отец…
И он уж сам готов был возложить вместо вечного савана монашеский кукуль на княгиню.
Но тут безумие окончательно овладело ею.
Сделав движение, словно желая склониться, она сразу вырвалась у державших ее и, дико вскрикнув, взметнула кукуль кверху, бросила его на землю, стала топтать ногами, истерично выкликая хриплым, надорванным голосом:
– Сама… на себя? Живой в могилу? Не лягу!.. Слушайте, люди! Христиане, слушайте!.. Слуги князя и мои! Не по воле сан принимаю… Не охотою, но силою, вопреки закону Божескому и человеческому, постригаема. И вот… вот… вот как топчу я кукуль сей… и насильников моих топчу… Вот… вот!..
Вместе с дикими криками пена слетала с побелевших уст у несчастной.
– Что делаешь, безумная! – устремившись к Соломонии, грозно прикрикнул Шигоня, когда увидел, что Даниил, видимо оробев, отступил от исступленной женщины.
Сильно схвативши за локоть, он пригнул ее к земле, словно принуждая поднять брошенный кукуль.
– Нет, не возьму!.. Не хочу… Прочь с ним вместе, диавол, слуга диавола… Плюю на тебя…
И она брызнула ему пеной прямо в лицо.
Шигоня, побагровев от гнева, поднял было свой тяжелый посох боярский, но вовремя спохватился, заметив, как двинулись вперед и князь Бельский, и Иван Кубенский, словно решили защитить несчастную от опасного удара.
Быстро оглядевшись, боярин выхватил из-за ближайшей божницы пук лозы вербной, с Недели Ваий здесь оставленный, и, нанося сильные удары по обнаженным рукам и плечам Соломонии, закричал:
– Смирися! Войди в себя, богохульная жено!.. Что ты творишь, подумай?!
Все окаменели на миг.
От неслыханной обиды и срама исступленная женщина мгновенно пришла в себя.