У Алехина захватило дух. «Какого черта Пулат медлит?» Он едва не заорал: «Давай задний ход!» Хотя это было бесполезно — назад дороги нет. А Курбанов сжимал рукоятку котельного крана, как затвор оружия, готового к бою.
— Подожди, подожди, шакал, — бормотал про себя машинист, и глаза у него горели ненавистью. И когда танк бугром вырос сбоку метрах в десяти и навел орудие, готовясь в упор, одним снарядом расстрелять паровоз, Курбанов рванул на себя рычаг.
В мгновение лес заревел. У Курбанова словно лопнули барабанные перепонки. Столб кипятка шириной в два — три метра стремительно вырвался из котла, пронзительным воем ударил по танку, молниеносно смыл с капота автоматчиков, ворвался в смотровые щели. Вой струи, свист пара еще не утихли, когда вдруг оглушительно ухнул взорвавшийся бензобак и танк запылал, как факел, осветив все вокруг. Это лейтенант Косицкий, подводя итог дуэли, швырнул противотанковую гранату.
Упала настороженная тишина. Гитлеровцы отступали.
Звякнул телефон. Косицкий выслушал и тут же передал трубку машинисту.
— Благодарю за службу! — сказал Дубов.
— Служу Советскому Союзу! — ответил Курбанов, едва расслышав слова благодарности.
Дубов повременил, собираясь, с мыслями. Курбанов недоуменно держал трубку возле уха: что еще понадобилось командиру?
— Сдайте немедленно паровоз Косицкому, и оба немедленно уходите, — глухо проговорил Дубов.
— Как? Куда? — у Курбанова задергалась щека.
— На конспиративную квартиру Печкура. Пароль: «Семафор зеленый». Зайдите, получите от меня пакет. Ждите там дальнейших распоряжений. Ясно? Не ясно, товарищ майор…
— Что именно, товарищ механик?
— Почему вы меня снимаете с паровоза?
— Потому что путь впереди взорван и ехать больше некуда. — Дубов на секунду остановился, а потом резко сказал: — Приказы вышестоящих начальников не обсуждаются, а подлежат немедленному и безоговорочному выполнению.
У Курбанова задергалась бровь.
— Есть, товарищ майор!
— Еще будут ко мне вопросы, просьбы?
— Только одна, товарищ майор.
— Говорите.
— Разрешите попрощаться с женой. Курбанов стиснул трубку и, услышав тревожный голос Тани, проговорил как можно спокойнее:
— До свиданья, моя ласточка, когда-нибудь в другой раз напоишь меня чаем…
Курбанов с Алехиным скрылись в лесу. И почти тотчас за их спиной загрохотало: гитлеровцы возобновили атаку…
Алехин тряхнул за плечо Курбанова.
— Что с тобой?
— Ничего… Порядок, Боря.
Курбанов горько усмехнулся: «Ничего себе, порядок!..» Перед ним все еще стоял озаренный вспышками боя лес, он видел неподвижные тела павших товарищей, отчаянное лицо Косицкого, — еще звучали в ушах голоса Дубова, Тани, и было так тоскливо на душе, точно он на самом деле предал их…
Курбанов жестко провел ладонью по бескровному от усталости и муки лицу.
— Можете успокоиться, Иван Иванович, утром мы оставим ваш дом. Так что не беспокойтесь за свою шкуру… А мы свою задешево фашистам не продадим.
Печкур сжал кулаки.
— Да как ты смеешь?!..
— А вы?
— У меня есть основания… Почему я должен верить вам на слово?..
«Как так — на слово? — удивился вдруг Алехин. — А пароль?.. А пакет?» — Пулат, а пакет-то?… Забыл?…
Курбанов даже за голову схватился: в самом деле, ведь при нем же пакет! Непонятная, обидная настороженность близкого, родного человека так вышибла его из колеи, что он даже забыл про бумажный квадратик, хранящийся у сердца. Курбанов быстро расстегнул китель, достал из внутреннего кармана письмо Дубова и молча протянул Печкуру. Тот недоуменно глянул на Пулата, на пакет, но взял, развернул на столе под самой лампой, и письмо задрожало в его тяжелых руках, а строчки, торопливо набросанные знакомым почерком, запрыгали в глазах. Овладев собой, Печкур дважды перечел написанное, пристукнул по листку ладонью. «Так, старый… Неужто совсем запугали тебя проклятые фашисты, что своим верить перестал?» Дело было даже не в лишнем доказательстве верности прибывших от Дубова. В нем самом что-то перевернулось и будто встало на место.
«Если им не поверю, то кому же? С кем плечом к плечу против врага встану? Нет, это мне урок: доверять нужно не только паролям и бумаге, а прежде всего людям, которых хорошо знаешь…»
Дубов коротко описывал неожиданный налет на эшелон, отметил храбрость паровозной бригады, взорвавшей вражеский танк. «Если удастся выйти из боя — попробуем пробиться к своим. Не выйдет — уйдем в лес». Заканчивая письмо, Дубов наказывал действовать по обстановке, обещал прислать связного. И в конце стояло; «Мы — большевики и обязаны действовать по-большевистски…»
Печкур — снял стекло с лампы, сжег письмо, сдул со стола пепел. Алехин протянул недокуренную самокрутку Курбанову.
— Не табачок, а спирт… Курбанов сделал несколько затяжек.
— До кишок достает. Голова закружилась. Где взял?
— Говорю — спирт. Довоенный запас.
Оба вздохнули. Они не замечали хозяина, словно его и не было в комнате. Алехин, согнув могучую спину и опершись локтем о колено, уставился на свою широкую ладонь, покрытую бугорками мозолей. Курбанов курил и, сощурившись, смотрел на мерцающие за окном и в щелках затемнения звезды.
Печкур подошел тяжелой походкой, наклонился и обнял Курбанова, потом Алехина, и усы у него дрогнули, а глаза повлажнели от слез.
— Ладно, хлопцы, виноват… Ложитесь-ка спать, я покараулю…
…Был тот кристально тихий ночной час, когда бледнеют звезды в позеленевшем небе, светлеет воздух над безмолвными садами и полями, острой зябкостью тумана тянет с озера, и серая, точно бязью покрытая вода не отражает высоких звезд и плакучих ив. Тихо вокруг, будто и нет войны, не топчут родную землю захватчики…
Печкур поежился от рассветного холодка. Тревожила мысль о том, что зря обидел посланцев Дубова, что одно дело конспирация, а другое — перестраховка. Уже много лет работав мастером, он на зубок знал свое дело, до мельчайших деталей и как опытный врач, мог сразу определить состояние паровоза, любого узла, агрегата. А человек, видно, посложнее машины. И подпольщик, как сапер — ошибается один раз. Опасно потерять бдительность, но не менее опасно подозревать всех в предательстве, отталкивая хороших людей от борьбы. «Мы — большевики и обязаны действовать по-большевистски», — вспоминались слова Дубова. Может быть, последние его слова…Печкур сорвал листик над головой, откусил кончик и почувствовал во рту горечь. «Танюша, дочка…» — прошептал он беззвучно, одними губами.
ВАЖНОЕ СООБЩЕНИЕ
Кто-то положил ему руку на плечо.
Печкур вздрогнул и напрягся, но тут же обмяк. Перед ним стоял молодой парень в кургузом полицейском мундире, с немецким карабином за плечом, из-под козырька фуражки парень щурил ярко-синие глаза. Это был тот самый «полицай», что явился к нему «конвоировать» в депо.
Печкур скользнул настороженным взглядом вокруг, но «хвоста», кажется, не было, и взяв парня под руку, повел к дому.
Полищук расстегнул пуговицу на воротнике, перевел дух: он очень спешил попасть сюда до света, кроме дела, многое сказать Ивану Ивановичу, поделиться, как бывало, сокровенными мыслями с человеком, который заменил ему отца. Но он интуитивно чувствовал, что старик чем-то расстроен и душевного разговора не получится. Полищук тепло поглядел на него. Иван Иванович ему дорог. Он первым заприметил рыжеватого бойкого паренька, который с подсобными рабочими катал паровозные скаты из цеха подъемки в токарный цех к бандажным станкам. Печкур взял Полищука в бригаду подручным слесаря. Когда паренек научился заливать баббитом подшипники, собирать кулисный механизм, менять золотниковые кольца и поршневые сальники, Печкур с комиссией присвоил Полищуку пятый разряд слесаря-ремонтника. И с тех пор пошел Полищук, можно сказать, в гору… Отца у Павла Полищука не было, мать жила далеко, в колхозе, и он, ночуя в общежитии, проводил в доме Печкура почти все свободное время, а в обеденный перерыв заглядывал к нему в контору. Многому научился он у Ивана Ивановича.
Шло время. Полищука назначили помощником мастера, приняли в партию. Печкур не пожалел, что дал ему свою рекомендацию. Когда началась война, Полищук, узнав, что Печкур остается в подполье, тоже наотрез отказался эвакуироваться. Он заявил в обкоме партии: там, где сражается отец, место сына… Обком удовлетворил просьбу молодого коммуниста…
Хотя уже светало, лампа в комнате продолжала гореть, напоминая об уюте и счастье, раньше царившем в этом доме.
Но едва Печкур и его утренний гость отворили дверь, как Курбанов, завидев ненавистный мундир и повязку полицая, вскочил, схватил лампу со стола и угрожающе занес ее над головой. За свое двухнедельное скитание по пути сюда они с Алехиным уже наслышались об этих предателях, выродках…
— Спокойно, Пулат, — усмехнулся Печкур. — Свой. Или не узнаешь?
— Павел… — растерянно пробормотал Пулат, разглядев лицо друга. Лампа снова очутилась на месте.
Полищук обменялся с Курбановым рукопожатием и подмигнул в сторону спящего Алехина.
— Беззаботный товарищ… Даже полиции не опасается.
— Устал он…
— Верно, проголодались вы тут. — Полищук, не спрашивая у Курбанова, откуда они с Алехиным взялись тут, зашарил по карманам, выложил на стол их содержимое: галеты, плитки шоколада, сигареты и ломтики невзрачного немецкого хлеба в целлулоидной обертке.
Печкур усмехнулся в усы.
— Снабжают фрицы…
Полищук отбросил с виска золотистую прядь, подмигнул.
— А как же, за «особые заслуги».
Печкур с восхищением посмотрел на своего питомца и только покрутил седой головой.
Пока Павел раскладывал еду, Курбанов растолкал Алехина, торопливо объяснил ему, еще не совсем проснувшемуся от глубокого, чугунного сна, что на форму Полищука коситься, видно, не надо.
— Ну, угощайтесь, что ли, на германский счет, — невесело сострил Полищук.
Печкур не двинулся с места, только Курбанов потянулся за сигаретами. Полищук смотрел на них и задумчиво тер лоб.
Алехин хлопнул Павла по спине.
— Привет полицаям!
— Да потише ты, дура! — сморщившись, огрызнулся Павел. — Твоей ручищей костыли забивать!
Все заулыбались, но Полищук остался серьезным. Он снял фуражку и озабоченно взъерошил волосы. — Важное сообщение… — Он приостановился, выжидательно глянул на Печкура. — Рассказывать, батько?
Тот кивнул в ответ.
— Выкладывай, Павло…
Полищук потер лоб и заговорил, задумчиво посматривая на небо, розовеющее над садом.
…Клубы черного паровозного дыма окутывали серебристые акации, темно-зеленую лужайку. Дождей давно не было, и копоть густо оседала на листву и траву. Маневровая «овечка», хрипло покрикивая, сеяла из поддувала искры, носилась из цеха в цех, вытаскивая на пути платформы со станками и прочим грузом… Поднявшийся внезапно ветер носил по опустевшим цехам и территории депо бумажки, клочья пакли, сметал с пола металлическую пыль. Под сводами гулко отдавались одиночные голоса и гремели колеса «овечки». В цехе промывки, где совсем совсем недавно шипели остывающие паровозы и промывальщики со шлангами лепились у паровых котлов, а слесари снимали дышла, проверяли подшипники, сейчас было совсем мертво, кругом валялись обгоревшие рыжие плетенки, и лишь под потолком тоскливо ворковал голубь.
Ветер нагнал тучи, и они, тяжелые, темные, ползли над крышами, над очисткой, где лежали горы шлака, и над поворотным кругом. Стало темно, как осенним вечером, и только за депо, за выходным семафором, над степью светилась полоска синего неба.
Полищук принимал активное участие в эвакуации депо, а по окончании работ отправился на станцию провожать товарищей. Высокая мощная «эмка» стояла под парами и застилала хвостом дыма теплушки, классные и товарные вагоны, которые железнодорожники успели заботливо окрасить-расписать пятнами для маскировки.
Где-то на противоположной окраине города завыла сирена воздушной тревоги. Залаяли зенитки. Упала одна бомба, вторая, третья… Земля загудела. Когда кончился налет, вокруг потемнело еще больше и остро запахло горевшими шпалами. Гул утих. Но небо, укрытое тучами, опускалось все ниже и ниже и, казалось, вот-вот обрушится и похоронит под собой город.
Ласточки летели низко над землей в сторону синего горизонта. Они тоскливо кричали, будто навсегда покидали родной город…
Крик ласточек болью отозвался в сердце Полищука. Провожая птиц невеселым взглядом, он вспомнил кипучую жизнь городка, частицей которой он сам был, учебу, работу, добрых друзей, с которыми сейчас попрощался, поездки в подшефный колхоз и ночи с удочками на озере под мирными звездами… Вернется ли все это?
Полищук свернул в узкий проулок. Услышав голоса, обернулся. Тощий, жилистый человек с чемоданчиком, во френче, кепке блином и очках что-то толковал спутнику — рыжему мордастому парню в сером костюме. Полищук не сразу узнал обоих, а они и вовсе не обратили на него внимания. И немудрено: когда оба надолго пропали из города, он еще совсем юнцом был и только с Крынкиным был немного знаком. Пожилой во френче был Гоштов — бухгалтер угольного склада, а рыжий-шофер Крынкин.
Павел припомнил показательный процесс, когда обоих судили за жульничество. Воровали уголь, различные материалы со склада, подделывали накладные, путевые листы, не брезговали и взятками. Главную роль играл, конечно, Гоштов, а исполнителем был Крынкин. Жуликов разоблачили, осудили на пять лет каждого. Отбыв срок, «друзья» возвратились в город как раз накануне войны…
Полищук задумчиво посмотрел им вслед. Он и сам отчетливо не осознавал, почему, но эта встреча чем-то зацепила его. Мог ли он предвидеть, что вскоре ближе познакомится с обоими и при совсем иных обстоятельствах…
…Гоштов с Крынкиным проскользнули через перрон, миновали первый путь и поднялись в свой вагон.
Тем временем в теплушке жарко обсуждался только что прошедший налет немецких бомбардировщиков.
Угрястый небритый человек в мятом пиджачке, перебивая железнодорожников, махал дымящейся папиросой и визгливо предвещал, что дела плохи и эшелон фашисты непременно разбомбят дорогой… Молодой человек интеллигентного вида, в галстуке и фетровой шляпе, вежливо возражал. Решительно отодвинув итээровца в сторону, вперед протиснулся коренастый железнодорожник, взял угрястого за шиворот и тряхнул.
— Может, ты с фашистами заодно?! Вон отсюда, гнида!.. — Угрястый схватил саквояж и пулей вылетел в двери.
— Вот такие немецким самолетам сигналы подают, это же предатели! Зря отпустили, — сказал кто-то.
Гоштов, отвесив поклон, на который, впрочем, никто не обратил внимание, взобрался на нары и положил в головах чемоданчик. Крынкин расположился напротив. Он снял шапку и взъерошил слипшиеся ярко-рыжие волосы.
Эшелон мягко тронулся. Крынкин скользнул унылым взглядом по перрону, побежавшему назад вместе с дежурным в красной фуражке. Гоштов натянул на лоб кепку и вышел в тамбур. Морщась от ветерка, он провожал взором окраинные домики, пригорки, поля и рощи. На душе у него скребли кошки. Нет, ему не было жаль, расставаться с городком. А вот чем он займется в тылу Опять бухгалтерия? Нет пожалуй, хватит. По-честному — нет никакого расчета, а возьмется за старое — в тылу живо схватят за жабры. Время военное, а у него — вторая судимость. Могут и к стенке поставить. Он криво ухмыльнулся. И для кого он, собственно говоря, должен трудиться? Один как перст. Родина? А какая это родина? Остался в двадцатом только потому, что не успел сбежать за границу. Но все ж таки остался, а его судили. Воровал?
О, он в прошлом царский офицер и знает цену хорошей жизни, его ли вина, что в понимании этом он расходится с большевиками. Пусть все верят в Советскую власть, а он и в царскую не очень-то верил, он вообще никому и ничему не верит. Вот денежки — это да. С ними не пропадешь…
Гоштов сощурился на солнце, выплывающее над степными курганами. Вдруг по земле скользнули косые крестообразные тени: вынырнувшие из-за тучи похожие на щук «мессершмитты» пикировали прямо на эшелон. Ревущий свист пронесся над составом так низко, что Гоштов отчетливо увидел немецкого летчика в очках и шлеме. Из-под черных свастик на крыльях брызнули расходящиеся веером пучки белых струй, загрохотало железо, зазвенели стекла… Гоштов не помнил, как скатился с полки, вжался в пол. Уши наполнил страшный гул, лицо ударил горячий ветер.