Юрий Малецкий
Физиология духа
Роман в письмах
Опубликовано в журнале: «Континент» 2002, №113
Никому, Которому обязан всем.
Письмо первое
Все люди всяческого рода, которые сделали что-либо доблестное или похожее на доблесть, должны бы, если они правдивы и честны, своею собственною рукою описать свою жизнь; но не следует начинать столь благого предприятия, прежде нежели минет сорок лет
(Бенвенуто Челлини).
Дорогой друг, пишу с тою целью, чтобы сказать Вам нечто доподлинное: я Вас люблю. И люблю я Вас тем достовернее, что Вас — нет. А любовь, неотделимая от веры, как и та, может быть неповрежденною истовою любовью лишь к тому незримому, пустому, не имеющемуся, во что только и можно сказанные любовь и веру — поместить.
К этому выводу, как Вы понимаете, надо было еще прийти.
Единственное в моей смешной и глупо прожитой жизни, что если не представляется доблестью, то уж по крайней мере сделано честно, производит, при первом ознакомлении с ним, прямо обратное впечатление. Но, по моему убеждению, было и оно, мое по видимости жалкое жительство, не вполне бесполезно.
Поскольку все оно было сплошной попыткой любви — и произвело на свет опыт полной невозможности таковой.
Хочу выразиться посильно точнее о столь важном предмете: небывальщина — отнюдь не всякая любовь вообще.
Кто не переводил через улицу старушек, кто не объяснял говорливо приезжему, как добраться по спрошенному адресу, кто не давал просящему закурить с тем особенным кратким удовольствием от совершаемого маленького, но доброго дела, где до братской любви к ближнему, кажется, всего лишь шаг? Кто не любил своих друзей, иногда даже отрывая ради них — не без того же особенного удовольствия — что-нибудь от себя? От любви в этом мире просто некуда деться. Даже бандит мелкой руки, выручающий товарища в серьезной переделке, как бы уж там ни было, исполняет на своем месте завет любить “искреннего своего”, иногда до положения живота. Не станем мизантропически отрицать действительность любви в нашем будто бы только своекорыстном, словно уж сплошь негодяйском мире. Любовь есть, будет — и да будет.
Но так есть лишь-до-тех-пор. Пока вы не заинтересованы. Пока вы хотя бы одной ногой остаетесь на позиции внешнего человека, сохраняющего дистанцию по отношению к тому, кого любит. Легче сиюсекундно отдать за кого—то жизнь, чем насовсем отдать кому-то душу. Стоит кому-то отдаться, поместить другого внутрь себя — всё пропади пропадом.
По счастью, на самом деле человек и не собирается отдаваться до конца. Чаще всего человек доводит в жизни до конца лишь собственную жизнь; но это поневоле. Добровольно до конца в своей жизни что-то доводят только небывалые герои Достоевского. Не то живой человек. В пылу первой страсти он, она рады отдать свое тело. Но за душу он уже тогда ведет первые — пристрелочные — бои.
По прошествии же времени устало, но цепко торгуется, отнюдь не только с другим, но сам с собой, за каждое — уже не отдаваемое, но сдаваемое напрокат движение души, от которой требуется неприятное: считаться более с желаниями и потребностями другого, чем с собственными.
Чем далее, тем пуще другой начинает мешать себя любить. Своею душевно-телесной плотностью — так, что в него некуда и поместить м о ю, любящую его душу. Если бы объему душ и весу тел удалось найти эквивалентную единицу измерения, мы увидели бы, что тело, погруженное в близость, отторгает от себя столько же душевной близости, сколько весит погружаемое в физическую — тело.
Зачем же любовь — ведь это была любовь? — звала меня “познать” своего мужа, жену? неужели затем, чтобы как раз на вершине познания отказаться от познанного? Чтобы перестать быть собой — именно через свое осуществление?
Жертвуем частью своей прирожденной Magnа Harta для того, чтобы насладиться обретенной счастливо полнотой, сово-купностью. В пронзительный миг “последних содроганий” — что мы переживаем? болезненную, как роды, сладость со-единения. Это и есть, кажется, именно роды нового существа, когда уже не будет губительного раскола, ни разделения, но, наконец, наступит полнота “всего во всем”.
А вот как бы не так.
Сладкое съедено и вызывает оскомину. Он, она, лежит рядом с тобой, говорит с тобой, когда тебе насущнее молчать, сопит в подушку, когда тебе охотнее поговорить по душам, сопит себе — и пусть сопит. Не с ним, не с ней, хочется говорить, и молчать — с другим. С тем, кого — не знаешь.
А почему, спрошу, почему не с ним-то?
И что, еще спрошу я Вас, мой дорогой, что затмевало ум и помрачало чувства? Где были они раньше? Что заставляло желать именно его, ее, видеть именно в них свою недостающую половину, — тогда как отныне ясно вижу: рядом — не тот, совсем другой, другая?
Что заставляло меня желать именно его, ее ныне нежеланного, нежеланную? Только само же чистое, бессодержательное желание. В который раз видишь избранника или избранницу в очередных нем или ней, еще не познанных, не обнаженных=полуреальных, наполняемых т о б о й чаемым тобою же содержанием.
И всегда тут как тут, всегда готова к услугам какая-нибудь интимно увлекательная приманка именно-с ним-ней-близости. В 18 — улыбка, жест, походка... в 30 — якобы общность устремлений, со-понимание (все это ты прочтешь в улыбке и жесте...). Но главное, конечно же, ответное желание тебя как избранника, избранницы. Оно должно возникнуть одновременно-с-твоим. Как при вождении автомобиля педаль газа и педаль сцепления должны “схватиться” в своем встречном контрдвижении, иначе машина не тронется с места при заведенном моторе, — так и тут должны “схватиться” два желания.
Тогда и возможен Великий Двойной Самообман. Пронизанные токами единого желания, бессознательно настраиваетесь: не — каждый на свою привычную волну, но и не на волну другого, а на одну и ту же в обоих — волну взаимо-желания. Оно заставляет каждого из двоих словно бы органично для себя чувствовать чувствами своего якобы суженого, суженой (с-уженной до суженой). Вдруг нравится то, что не нравилось никогда. И вовсе не лицемеришь, истолковывая в нем, ней — в хорошем свете то, что во всяком другом человеке истолкуешь в плохом. Просто видишь все по—другому: в ней, нем нравится вовсе не он, она как таковые, а “он”, “она”: преображенные светом его, ее желания в а с, вашей необходимости. Иными словами, нравишься себе сам, отраженный в преображающем зеркале влечения-к-тебе. Инвестировав всего себя в это обманное влечение — теперь получаешь отдачу. Прибыль собой же.
Да. Спрашивайте.
Правда ли, что непременно — обманное? Так ли, что эта преображающая сила влечения — непреложно уж и ложь? А что, если как раз — истина? Ведь мы же одного только и хотим от истины: не простого осведомления о ней, но полного преображения нас — и не сталкиваемся ли мы в плотской любви с чем-то столь самоочевидно-блаженным, что отпадает и вопрос: что есть истина? Вот же, вот она. Вот это она и есть.
Нет. Еще раз. Нет.
Нет, говорю, когда снова и снова вижу: желание, оканчивая свой странный, уму непостижимый путь, сходит на нет. Потому ли, что цель его перестает быть манящей тайной — другой уже мой, уже познан, уже давно как усвоен до мозга костей. Почему ли еще, но влечение-эрос, пройдя очередной цикл до конца, исчерпывает себя. Любовь умирает.
Но ведь любовь “никогда не перестает”.
Почему влечение, вожделение духа (вовсе не плоти), по природе своей бесконечное (во всяком случае, нам не дано знать об его скончании; луч, имеющий начало, но не имеющий зримого конца, быть может, рассеивается и гаснет где-то, в далеких-далеких слоях атмосферы, но не мы зрители его угасания), — почему бесконечное должно всякий раз проходить цикл очередной жизни вплоть до умирания, цикл своей конечной жизни на наших глазах? Не знаю. Не верю. Не хочу верить. Всякий раз наново не могу с этим смириться, всякий внезапно-счастливый раз (забыв: этих раз было сорок раз по разу) надеюсь на бесконечность влечения-к-другому.
Но раз уж всякий раз неотменимо проваливаюсь в своих ожиданиях — пора хотя бы назвать это по имени: я переживаю в очередной раз начало чувства, обреченного самим сегодняшним появлением на завтрашнюю смерть. Снова во мне возникает любовь, которая тем самым — умирает. Вещь, достойная внимания.
Внемлю.
Бог есть любовь. Но Бог бессмертен. А любовь умирает.
Помолчим, мой друг. Помолчим. Ваш бедный друг.
Конечность бесконечного. Как же нам быть? Ведь антиномии тогда уместны, когда относятся к свойствам “чистого разума”. Но уж что-то, а только не “чистый разум” мешает нам жить.
Нам мешает жить нечистый разум. (Каламбур. Но, кажется, не бессмысленный.)
И дабы разум не был нечист более, нежели ты это вытерпишь, не испытывая последствий его расстройства, его уж совсем ни к чему угощать лишними антиномиями. Как сказано, собираясь что-либо предпринять, сначала исчисли издержки. Подумай о том, выдержит ли твой бедный разум, когда сердце колотится совсем уже рядом с головой. Способен ли ты спать, когда сосед сверху уже вовсю заколачивает поутру гвоздь-другой в стену над твоей кроватью.
Не знаю, как быть. Всю жизнь только и пытаюсь, что это узнать. А что вышло?
Первая женщина была старше меня лет на пять. У нее была большая голова на маленьком теле и вороные волосы, вечно немытые и оттого слежавшиеся, как пакля. Один пресловутый литературный персонаж однажды проснулся и вдруг понял, что уже много лет женат на женщине, которая не в его вкусе. Это-то еще бы ничего; но я-то, я-то — с самого начала знал, твердо знал, что она не в моем вкусе. Но тогда зачем, зачем все это было, друг мой, зачем?
Теперь понимаю: то говорила во мне замаскированная плоть; но тогда-то ведь она была замаскирована — и наилучшим образом: как раз тем, что никуда и не скрывалась, заставляя переживать постоянно — ночью, в школе, где и когда ей бывало угодно, — самое срамное и стыдное, но одновременно с этим (и словно бы совсем отдельно от этого, как бы не имея к этому отношения) во мне роились самые романтические представления о соединении с человеком другого пола, о полной близости с ним (сердечной, но почему-то непременно и телесной — помню вдруг неожиданный сон, будто я проникаю некоей близкой женщине, имя не значится, лицо полностью смыто — пальцем (почему пальцем? словно бы указующим перстом — сюда!..) в срамное, чернеющее меховой воронкой, но почему-то самое заветное, самое чрезвычайное, самое-для-меня-одного). Да, я был весь пронизан и распрекрасным чувством необходимости слияния душ — но теперь-то ясно вижу за этим: дай женское! отверстое — куда излить себя! пещеру — куда себя спрятать! Отдельное от семьи и школы, чем обладаю только я. У нее могла быть еще хоть рота, но в мое время, в отдельном от остальной моей жизни углу (она жила с соседями, с подселением, причем каждый считал, что это другого подселили к нему), — в мое время она принадлежала только мне.
В шумящие по весне моей годы никого я не искала. Я ждала, не ожидая. Смешно сказать, но ровно Татьяна Ларина. Как все тогдашние мало-мальски серьезные девушки, я была уверена, что мне полагается серьезное же чувство (которое приведет и к э т о м у, — как на конце иглы кащеева смерть, будет и таинственное “интимное”, но до него еще надо с жутким интересом добраться, впереди еще заяц, утка, яйцо, сама игла...). И этому чувству должен сoответствовать тот, кого полюблю. У него, как с усмешкой видится сейчас, должно было быть по меньшей мере два качества. Первое, на юношеском челе его должно было быть написано какое-то высокое стремленье дум. Думы же эти, во-вторых, должны быть устремлены ко мне, и высота их должна еще больше поднять в моих глазах и меня, и то, что имеет между нами произойти.
Первый он пришелся впору (или пора — пришла), помимо наличия указанных двух качеств, тем, что был застенчив: как и он у меня, я у него была первой; нам обоим было сначала стыдновато поровну и поровну сладко от этого стыда, этот-то паритет и позволял воспринимать с большой буквы то, что происходило. Второй подкупил (помимо того, что куда больше первого нравился мне “сам собою”) тем, что, имея небезосновательную репутацию любимца женщин, человека опытного и смелого с женщинами, проявил со мной некоторую целомудренную серьезность на грани робости (это позволяло чувствовать себя не просто желанной, но — Женщиной). Третий... это уже другая, “взрослая” история, история совсем других попыток любви. Попыток совсем другой любви.
Беда, что “от юности моея” я относился к любви серьезно. Обречен был наполнять серьезностью своего чувства даже то, что не вмещало его без натуги. Чтобы потом, неизбежно столкнувшись с обнажением правды: это не любовь, — но с обнажением, в свою очередь, замаскированным под “я разлюбил”, — обескураженно уходить. Так я ушел от первой — уже зная, какой будет, нет, какой должна быть вторая. Во второй я искал того, что вдруг, с ростом самосознания, до зарезу мне понадобилось: единственность ее сердечной близости с кем-либо; этим единственным кем—либо для нее должен был быть я — и никто другой. Сейчас самому чудно — зародится же в дурьей башке: случайный первый=единственный!..
Случай=возраст помог тому, чего домогалось. Мне стукнуло 18, новой избраннице только подходило к тому. В этом возрасте тогда еще бывали девушки, не влюблявшиеся еше ни в кого, даже в артистов, погруженные в полудрему-полуожидание — и в этом возрасте чья-то случайно выпавшая тебе, чья-то п о к а - е щ е - д е в с т в е н н о с т ь воспринимается как девственность-для-тебя. Как единственность тебя-избранника-для нее-избранницы. Все типовые проблемы расставания с девственностью, согласно тогдашним правилам игры, принятым среди серьезных девиц, решаемые длительно, постепенно, с приличествующей искренней стыдливостью, перемежаемой вспышками жертвенности телом (смотри, смотри, любимый! до тебя этого никто не видел, не трогал! смотри же, любимый, трогай, это сегодня до сей черты твое!), решаемые при помощи тебя точно так же, разумеется, как решались бы при помощи любого другого-встретившегося-вовремя, — все это воспринималось как единственный, драгоценный дар-любви-тебе-только тебе.
Первый, а особенно второй уходили из меня трудно — теперь, по прошествии немалого времени, трудно сказать: потому ли, что я на самом деле относилась к каждому из них как к мужу, то есть с е г о д н я н а в с е г д а любимому, то ли потому, что д о л ж н а была относиться к ним так, если мыслила себя в единственно достойной роли Жены. Но все же — ушли: жизнь всегда успевает взять свое. Даже у тех, для кого самоубийственно расстаться с высокими представлениями о себе. Потому что еще более самоубийственно расстаться с жизнью.
Тем более, что она помогает все обустроить с комфортом, предлагая безотказную мысль: вы разошлись потому, что он оказался недостоин твоей любви.
Кажется, на втором году жизни с ней, когда я удостоверился окончательно, что она предана мне всецело и добиваться более нечего, незачем более подтверждать то, что и так уже очевидно, я изменил ей с ее же подругой. Изменил не из подлости... впрочем, от чего же еще? из подлости, конечно... но неожиданной от самого себя. Нахлынуло. Хотя, вспоминая, вижу, почему нахлынуло: в подруге сполна представительствовало то, чего была лишена моя... назовем ее — возлюбленная (пусть прозвучит и о ней хорошее слово): подруга не отдавалась чувству вся, без остатка, и этот остаток, ее невредимая Самость, горел в темных ее глазах темным же, ужасно интересным вызовом. При этом отношения с прежней возлюбленной оставались для меня прекрасным союзом, неразделимым и вечным; но и к происшедшему c ее подругой в силу непроходимой серьезности не мог же я отнестись как к минутной прихоти природы! Нет, я именно должен был поверить своей серьезности, уговорить себя влюбиться по уши. Так стало сразу две любви — а я даже не задал себе вопроса: а что, если я подделал их обе?
Дорогой, Вы, конечно, уже заметили главную, бросающуюся теперь (почему это теперь всегда бывает потом?) и мне самой в глаза вещь: совершенно разные люди, они объединены одним: они — ушли; и совсем не важно теперь, как — трудно или легко — они уходили. В жизни ч т о всегда важнее того, к а к . Они прешли. Перестали. А ведь любовь “никогда не перестает”. Ни-ког-да. Слово, так мало могущее, может тем не менее сказать: “Никогда!”. “Never!”. “Nie!Niemals!”. “Jamais!”. А что еще, даже музыка, что еще может хоть как-то назвать по имени дыбоволосый ужас перед бездной, куда..?