Процесс исключения 2 стр.

Однако, испытывая благодарность, утоления не чувствую. Жду одного, хочу одного: увидеть мою книгу напечатанной в Советском Союзе.

У меня на родине. На родине Софьи Петровны.

Жду терпеливо: 34 года[2].

Я хотела бы подвергнуть повесть одному-единственному суду: моих сограждан, молодых и старых, в особенности старых, переживших то же, что выпало на долю пережить мне и столь непохожей на меня женщине, которую я выбрала героиней своего повествования, – Софье Петровне, одной из тысяч, виденных мною вокруг.

2

XXII съезд партии принял решение воздвигнуть памятник невинно замученным – создать нечто вроде пантеона. Но решить решили, а исполнено не было. Напротив, как прекрасно разъяснил на суде в апреле 1965 года «ответчик», «нам, коммунистам», поминать случившееся «нет необходимости, а главное, нет пользы».

Что правда, то правда. Известный современный поэт давно написал (по другому поводу):

…штабелями
В снегу лежали не дрова…[3]

Написал поэт о блокадном Ленинграде. Но и в лагерях штабелями в снегу лежали не дрова. Естественно, ответчику отвечать за штабеля трупов неохота.

Памятник погибшим воздвиг пока что один А. Солженицын великой книгой «Архипелаг ГУЛАГ» – писатель, изгнанный за свою упорную памятливость из пределов отечества. Те, кто в 1974 году изгнали из страны Солженицына, – уже в 60-х, а может, и ранее решили вычеркнуть из истории, вытравить случившееся из памяти поколений. Пусть мерзлая земля молча хранит мертвых, пусть вьюга заметет могилы, пусть их оплачет ветер. Но не слово.

Могучий «Реквием», плач Анны Ахматовой по загубленным жизням, до сих пор не прозвучал у нас на родине.

Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь[4].

…А ведь какая пошлая ложь – мысль, будто поминать и оплакивать означает растравлять раны. На самом деле это единственный известный человечеству способ лечения. Недаром церковь создала для верующих бессмертные слова об усопшем, и панихида – это высокое утешение, не растрава; панихида бесцерковная – тоже. Произнести скорбное слово об ушедшем, о погибшем или загубленном – это не значит «сыпать соль на раны», это значит выплакать соленые слезы и утереть их.

…Приблизительно через четыре года после XX съезда и за год до XXII в «Правде» (29 апреля 1960) была помещена одна из глав поэмы Твардовского «За далью – даль». Касаясь «последствий культа», поэт писал:

Да, все, что с нами было, —
Было!
А то, что есть, —
То с нами здесь.

Нельзя считать эти четыре строки (в особенности две последние) удачными, богатыми мыслью. Они ниже Твардовского. Но в них, по крайней мере, содержалось признание: то, что с нами было, – было[5]. А приблизительно годика через полтора после XXII съезда начал закрепляться новый вариант – уже не поэмы Твардовского, а фальсификации истории.

То, что с нами было, – того, оказывается, не было. Не отрицали нигде прямо, что оно было, но на этом месте – зияние, пауза, пропуск.

Мне постоянно приходили на память герценовские строки: «то, о чем не осмеливаешься сказать, существует лишь наполовину»[6].

Сначала «наполовину», потом на 1/4, на 1/10; потом пострадавшие и свидетели вымрут, а если вовремя заткнуть рот прессе (благо у всей нашей прессы рот один!), то новые поколения толком ничего и не узнают, и не осмыслят, и не выведут для себя из истории отцов и дедов никакого урока.

Расчет очень верный. Процесс выкорчевывания памяти шел и идет с полной неуклонностью, однако неравномерно, рывками: два шага вперед, три назад. Так, например, даже в 1972 году Краткая Литературная Энциклопедия еще ставила галочку: «незаконно репрессирован, посмертно реабилитирован». В других же изданиях уже в шестидесятые годы хотя писатели и пробовали иногда намекнуть на случившееся – попытки оказывались напрасными. Вот, например, книга Льва Славина «Портреты и записки» (1965). Очерк, посвященный жизни и творчеству писателя Виктора Кина. Абзац, который, по всей видимости, в конце должен был сообщать о его гибели, читается так:

«В те годы Кин… (напомню, он был корреспондентом ТАСС в фашистской Италии. – Л. Ч.)… в те годы Кин говорил, что он мечтает дожить до того времени, когда восставший народ вздернет Муссолини. Предсказание Кина сбылось. Но… сам он не дожил до его свершения. Он не мог предвидеть того чудовищного, что случилось с ним самим» (с. 106).

Что же такое случилось с ним самим? Его тоже вздернули, как Муссолини? А может быть, он заболел раком?

Попытка рассказать оборвана. Ответа нет. Следующий абзац (я убеждена: сделанный после насильственного пропуска) возвращает нас к огромному успеху романа Виктора Кина «По ту сторону». Начинается абзац с многоточия: знак пропуска. Биограф от судьбы Кина срочно переходит к судьбе его романа: судьба романа своим чередом, судьба автора – своим.

Напрасно думать, однако, что выкорчевывание из памяти народа всего пережитого началось так поздно, года через два после очистительных громов XXII съезда. Уже после XX, в самый разгар реабилитаций, Большая Советская Энциклопедия, сообщая в 1957 году, что грузинский поэт Тициан Табидзе был «вдохновенным певцом великих дел советского народа», а грузинский поэт Паоло Яшвили «воспевал героический созидательный труд» – не правда ли, как хорошо? – гибель этих вдохновенных певцов просто обходит молчанием. В скобках против обоих имен стоят даты рождения и «смерти»: (1895–1937). Сверстники. Погодки. Каждый из них, обращаясь к другому, мог воскликнуть:

Мой брат родной по музе, по судьбам! —

но в 1957 году, то есть через 20 лет после их гибели и через год после XX съезда, от читателей Большой Советской

Энциклопедии судьбы их были уже – или еще? – утаены: Табидзе в 1937 году расстрелян, а Яшвили загнан в самоубийство.

В 1958 году в статье, посвященной биографии Артема Веселого (Артем Веселый. «Избранные произведения». Гослитиздат), через два года после XX съезда то ли редакция, то ли кто иной так обрывает рассказ о писателе:

«Но много поработать Артему Веселому уже не удалось. Его полная творческого нетерпения и труда жизнь оборвалась рано» (с. 22).

От нетерпения?

А вот – о судьбе Бруно Ясенского. Вдова Ясенского, арестованного и погибшего в заключении, сохранила его рукописи, и в 1957-м, то есть после XX съезда и после реабилитации, Гослитиздат опубликовал двухтомник его сочинений. Вот как сообщает о гибели мужа во вступительной статье вдова:

«"Заговор равнодушных" – роман, который не удалось Ясенскому окончить в связи с трагическими событиями в его жизни. Преждевременная смерть унесла смелого и горячего коммуниста, талантливого писателя, прекрасного поэта».

Итак, трагическим событием в жизни Ясенского была его преждевременная смерть. Не инсульт ли? Людям горячим часто случается умирать от инсульта или, как говорили в старину, от «удара»; погорячился, «кровь бросилась ему в голову» – и конец.

А может быть, кровь лилась из простреленной головы?

…Посмертная судьба Виктора Кина менялась на глазах, демонстрируя своей переменчивостью, какими извилистыми были пути заталкивания истории в небытие. Повторяю: процесс этот совершался неравномерно, зигзагами. Начался сразу; и необязательно, чем позднее – тем лживее; иногда наоборот. Например, как мною уже рассказано, Лев Славин в 1965 году сообщил, по крайней мере, в своих воспоминаниях, что с Кином случилось нечто «чудовищное», – а в 1961-м, то есть на четыре года раньше, в тот памятный год, когда Сталин был вынесен из мавзолея, в год XXII съезда, – Б. Галанов, преподнося читателю биографию того же Виктора Кина, ни о чем чудовищном не упоминает[7]. (Многое, по-видимому, зависело не только от напора издательств, а и от отпора биографов.) У Галанова выходит нечто благостное: умер человек и умер. Должен каждый человек когда-нибудь умереть. Это само собой разумеется. Где, когда, отчего – зачем огорчать читателя?

Семидесятые годы – уже почти сплошь эпоха неупоминаний. Либо о гибели в заключении не упоминается вовсе, либо жизнь погибшего превращена в жизнь путешественника.

Приведу пример виртуозного умения избежать слова «гибель».

Бетал Калмыков, первый секретарь Кабардино-Балкарского обкома партии, в 1938 году был расстрелян. Затем реабилитирован, и ему – редкая почесть для расстрелянного! – на одной из площадей Нальчика воздвигнут памятник. Вот как сообщается о его гибели в очерке В. Чимарева и В. Комиссарова «Главное – впереди!» (мне представляется, у Калмыкова уже позади).

«Бегают по улицам Нальчика мальчишки и девчонки, для которых имя его история. И непонятно им подчас, почему их деды и бабушки нередко приходят к памятнику, установленному на площади, смотрят на бронзового Бетала, не вытирая слез»[8].

Вот тут бы Чимареву и Комиссарову самое место и объяснить недоумевающим мальчишкам и девчонкам, с чего это их бабушки и дедушки нередко расстраиваются, глядя на памятник. Какая могла быть правдивая, увлекательная и поучительная повесть! Но книга молчит. Будем надеяться, «подчас» пробалтываются бабушки и дедушки.

Это – способ умолчать о расстреле. А вот способ умолчания о ссылке и лагере.

Философ, лингвист, теоретик литературы, исследователь Достоевского и Рабле, автор теоретических работ о русском и западноевропейском романе, М. М. Бахтин провел несколько лет в ссылке в Казахстане. Сейчас он живет в Москве[9]. В честь его 75-летия, в Саранске в 1973 году издан сборник статей «Проблемы поэтики и истории литературы». Юбиляру посвящена почетная первая статья, открывающая сборник. Но правдивого жизнеописания юбиляр не удостоен. В статье В. Кожинова и С. Конкина о его ссылке – ни звука. Просто Бахтин – очевидно, такой уж подвижный характер! – предпочел изучать историю русской литературы в глуши, подальше от центральных архивов и библиотек. Читаем:

«Вскоре после выхода книги о Достоевском М. М. Бахтин поселился на границе Сибири и Казахстана, в г. Кустанае».

Сам поселился. Поселил себя сам. Жил-жил в Ленинграде, взял да и переехал. В глушь – в Кустанай.

В № 9 альманаха «Прометей» за 1972 год напечатана автобиография П. А. Флоренского. Напоминаю: священник Ц. Флоренский, родившийся в 1882 году, – русский религиозный философ, писатель, богослов, историк православия; ученый-энциклопедист: специальностью Флоренского была и математика, и теория перспективы в изобразительном искусстве, и электротехника, и интерпретация библейских текстов на разных языках. Во вступительном очерке к автобиографии П. Палиевский указывает дату смерти – 1943 (кстати, не очень достоверную), но забывает указать причину: арест и заключение.

А поэт Осип Мандельштам пером А. Дымшица просто обращен в путешественника. Этакий поэт-непоседа. Жил в Петербурге; до революции побывал в Западной Европе, в Италии, в Париже, ну а потом принялся колесить по родной стране. На страницах предисловия А. Дымшица к тому «Стихотворений» О. Мандельштама, вышедшему после пятнадцатилетних мытарств в Большой серии «Библиотеки Поэта»[10], рассказывается, что Мандельштам живал в Крыму, в Москве, в Петрограде, опять в Крыму, потом в Тифлисе, потом опять в Петрограде, опять в Москве, снова в Тбилиси, потом в Ереване, в Ростове, в Перми, в Абхазии, – потом, представьте себе, в крохотном городке Чердыни (на Каме), потом в Воронеже, – ну а потом, потом – «оборвался творческий путь Мандельштама». Комар носу не подточит – все правда. А что Чердынь и Воронеж были ссылкою, а умер Мандельштам арестованным и, после тюрьмы, в пересыльном лагере под Владивостоком, на творческом пути в тундру, – об этом предисловщик умалчивает. Хочу надеяться: потому и не выходил так долго – полтора десятилетия! – том стихотворений Мандельштама с отличным комментарием Н. Харджиева, что не могли подобрать литератора, который согласился бы умолчать истину: Мандельштам не умер, он был убит тюрьмою, ссылкою, этапом, лагерем.

Пушкин был убит – в 1837 году – императорским двором и Дантесом. Убит, а не умер. Так вот, хоть и без Дантеса, через сто лет Мандельштам в 1937 году тоже был убит, а не у м е р.

Подобная подмена – это, в сущности, вторичное убийство. И нашелся в конце концов человек, считающий себя литератором, у кого повернулась рука написать эту злодейскую ложь. Такой ценой – ценою извращения биографии поэта – вышли у нас на родине его стихи.

Мне скажут (и говорят): вот и прекрасно! вот и должно платить подобную цену. Не напиши Дымшиц своего окаянного вранья – не получил бы советский читатель принадлежащего ему наследства: поэзии Мандельштама. А так? Что ж! Дымшица можно не читать, можно даже выдрать его предисловие из книжки, а стихи Мандельштама дошли наконец до читателей. Следует даже быть благодарными Дымшицу. Он в некотором смысле доблестно принес себя в жертву.

Быть может, говорящие – арифметически правы. (Впрочем, замечу: советский читатель получил самую малость тиража. Иноземный тоже. Куда делся тираж? «Загадочная картинка».)

…Не берусь судить о правоте людей, мыслящих арифметически. «Соглашусь умолчать о гибели Флоренского, зато мне удастся многое о нем рассказать». Правилен ли этот расчет? Честно отвечаю: судить не берусь. Надо мною подобная арифметика власти уже не имеет.

Я ведь тоже еще не так давно была печатавшимся советским литератором. Значит, в той или иной степени я соучастница общей лжи и общего молчания. Но для каждого человека наступает час, когда правда берет его за горло и навсегда овладевает душой. Общего для всех часа нет: «душа темна, пути лукавы». Со мной это случилось, когда в застенках моего родного города обильно полилась кровь. С опозданием я открыла глаза? Да, конечно: ведь не очнулась же я раньше, например в годы коллективизации; однако очнулась. Открыв глаза, я написала – хоть и «в стол» или, точнее, под землю, но все-таки написала – «Софью Петровну», повесть об ослепшем обществе. Через два десятилетия (после смерти Сталина, после XX и XXII съездов) я была, как и многие, обольщена надеждой. Значит, написано было когда-то не зря, значит, теперь будет опубликовано! Люди прочитают. Но надежда моя не осуществилась. Когда же я поняла, что у нас начинают снова отнимать память, я поняла и другое: ни за какие блага в мире я это выстраданное достояние не отдам. И людям буду мешать заново впасть в беспамятство. Пусть никогда больше не напечатают ни единой моей строки, пусть останутся неосуществленными дорогие мне литературные замыслы – но выкорчевывать из моего текста имена погибших и общее имя их гибели я ничьей руке не позволю. Никому, никогда. Не стану ни взвешивать, ни измерять, ни рассчитывать: что лучше? сказать хоть что-нибудь о погибшем человеке или не сказать ничего, раз о гибели нельзя?

Пусть каждый решает этот вопрос вопросов по-своему.

Для себя я решила.

Казалось бы, не бог весть какое трудное решение. А на деле, в наших условиях, оно нелегко – и не только из-за денег, которые вам выплатят или не выплатят, а морально. И не только, когда речь идет о загубленных людях, но и о загубленных книгах. Всего лишь.

Сколько раз на собственном литературном пути я уступала, отказывалась по требованию редакций говорить в печати о дорогом и важном – мне, читателю! Как все литераторы, я печаталась в рамках советской цензуры. А в этих рамках всякий литератор неизбежно превращается в некий арифмометр. Согласишься на уступку – и тебе разрешат произнести вслух нечто, представляющееся тебе чрезвычайно важным. Не согласишься – не дадут сказать ничего. Сосчитай, что разумнее. И я когда-то была арифмометром: рассчитывала – высчитывала. Для начала возьму пример, вовсе не касающийся гибели человека. Речь пойдет о гибели книги.

Случилось мне много писать о Борисе Житкове. Я убеждена, что такие его вещи, как «Дяденька», «Николай Исаич Пушкин», «Храбрость», «Про слона», «Механик Салерно», «Джарылгач», «Мираж», «Тихон Матвеич», «Мангуста», «Сию минуту-с!..», – это замечательная русская проза. А рассказ «Слово», появившийся посмертно, – шедевр[11]. О рассказах Житкова я много говорила в печати. Но были у него не только рассказы, был роман «Виктор Вавич», посвященный 1905 году, – роман, который автор, участник первой революции, почитал главным делом своей жизни. С конца двадцатых и до половины тридцатых я была дружна с Борисом Степановичем. Он читал мне «Вавича» вслух, по рукописи, главу за главой. Судьба у «Виктора Вавича» странная: при жизни автора отрывки из романа были опубликованы в нескольких номерах журнала «Звезда»[12] и отдельные части, I и II, в издательстве «Прибой» и в «Издательстве писателей в Ленинграде». Житков скончался (от рака легких, на воле) в 1938-м. Наконец в 1941 году издательство «Советский писатель» выпустило весь роман целиком. Выпустило? И да и нет. Формально – да, в действительности – нет. В «Книжной летописи» (1941, № 20) роман значится вышедшим. Значится-то значится, а до читателей не дошел. Время ко дню его выхода наступило крутое, военное, издательства срочно пересматривали не только принятые рукописи и планы на будущее, но и кипы уже отпечатанных книг. «Нужна ли книга», хотя бы и отпечатанная, «сегодня», сейчас? Издательство послало «Вавича» на рецензию тогдашнему руководителю Союза Писателей. Приговор был таков: не нужна. Книга хоть и талантливая, но «не полезна в наши дни»; она «страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни».

Назад Дальше