Но северные весенние ночи – предательские ночи. Они не для тайных похождений: ни для воров, ни для влюбленных. Впрочем, глядя на нашего незнакомца, смело можно было сказать, что это не вор, а скорее политический заговорщик или влюбленный.
По обеим сторонам проулка, по которому пробирался таинственный незнакомец, тянулись высокие каменные заборы, с прорезями наверху, оканчивавшиеся у Арбата и загибавшиеся один вправо, другой – влево. И тот и другой забор составляли ограды двух боярских домов, выходивших на Арбат. При обоих домах имелись тенистые сады, поросшие липами, кленами, березами и высокими рябинами, только на днях начавшими покрываться молодою яркою листвою. Из-за высокой ограды сада, тянувшегося с правой стороны, по которой пробирался ночной гость, неслись переливчатые трели соловья. Незнакомец вдруг остановился и стал прислушиваться. Но не трели соловья заставили его остановиться: до его слуха донесся через ограду тихий серебристый женский смех.
– Это она, – беззвучно прошептал незнакомец, – видно, что ничего не знает.
Он сделал несколько шагов вперед и очутился у едва заметной калитки, проделанной в ограде правого сада. Он еще раз остановился и прислушался. Из-за ограды слышно было два голоса.
– Только с мамушкой… Господи, благослови!
Тихо-тихо щелкнул ключ в замочной скважине, и калитка беззвучно отворилась, а потом так же беззвучно закрылась. Незнакомец исчез. Он был уже в боярском саду.
Русские женщины, особенно жены и дочери бояр XVI и XVII веков, жили затворницами. Они знали только терем да церковь. Ни жизни, ни людей они не знали. Но люди везде и всегда люди, подчиненные законам природы. А природа вложила в них врожденное, роковое чувство любви. Любили люди и в XVII веке, как они любят в XIX и будут любить в XX и даже в двухсотом столетии. А любовь, это божественное чувство, всемогуща: перед нею бессильны и уединенные терема, и «свейские замки», считавшиеся тогда самыми крепкими, и высокие ограды, и даже монастырские стены.
А если люди любят, а любовь – божественная тайна, то они и видятся тайно, находят возможность свиданий, несмотря ни на какие грозные препятствия.
Недаром юная Ксения Годунова{1}, заключенная в царском терему и ожидавшая пострижения в черницы, плакалась на свою горькую долю:
Хоть посмотреть только! Да не из терема даже, а из монастырской кельи…
– Воинушко! Свет очей моих! – тихо вскрикнула девушка, когда, сбросив с себя охабень и шайку, перед нею, словно из земли, вырос тот статный молодой человек, которого утром мы видели в столовой избе и которого царь Алексей Михайлович назвал Иваном Воином.
Девушка рванулась к нему. Это было очень юное существо, лет шестнадцати, не более. На ней была тонкая белая сорочка с запястьями, вышитыми золотом и унизанными крупным жемчугом. Сорочка виднелась из-за розового атласного летника с широкими рукавами «накапками», тоже вышитыми золотом с жемчугами.
– Вот не ждала, не гадала…
Пришедший молчал. Он как будто боялся даже заговорить с девушкой и потому обратился прежде к старушке-мамушке, вставшей со скамьи при его появлении.
– Здравствуй, мамушка, – тихо сказал он.
– Здравствуй, сокол ясный! Что давно очей не казал?
Пришедший подошел к девушке. Та потянулась к нему и, положив маленькие ручки ему на плечи, с любовью и лаской посмотрела в глаза.
– Что с тобой, милый? – с тревогой спросила она.
– Я пришел проститься с тобой, солнышко мое! – отвечал он дрогнувшим голосом.
– Как проститься? Для чего? – испуганно заговорила девушка, отступая от него.
– Меня государь посылает к батюшке и к войску, – отвечал тот.
Девушка, как подкошенная, молча опустилась на скамью. С розовых щечек ее медленно сбегал румянец. Она беспомощно опустила руки, словно плети.
Теперь она глядела совсем ребенком. Голубые ее с длинным разрезом глаза, слишком большие для взрослой девушки, смотрели совсем по-детски, а побледневшие от печали губки так же по-детски сложились, собираясь, по-видимому, плакать вместе с глазами.
– Для того я так давно не был у тебя, – пояснил пришедший, – таково много было дела в Посольском приказе.
Девушка продолжала молчать. Пришедший приблизился к ней и взял ее руки в свои. Руки девушки были холодны.
– Наташа! – с любовью и тоской прошептал пришедший.
Девушка заплакала и, высвободив свои руки из его рук, закрыла ими лицо.
– Наташа! – продолжал он с глубокой нежностью. – Если ты любишь меня…
При этих словах девушка быстро встала, как ужаленная.
– А ты этого не знал? – глухо спросила она, вся оскорбленная в своем чувстве этим «если».
– Прости, радость моя! Мое сердце кровью исходит, ум мутится, – быстро заговорил пришедший, – сил моих нету оторваться от тебя… Коли ты любишь, ты все сделаешь.
Девушка вопросительно посмотрела на него. Но он, по-видимому, не решался продолжать и стоял потупив голову, словно бы прислушиваясь к соловью, который изливал свою безумную любовь в страстных трелях любовной мелодии.
– Наташа! Обвенчаемся ныне же, сейчас, и поедем вместе к батюшке! – вырвалось у него признание, как порыв отчаяния.
Девушка, казалось, не поняла его сразу. Только глаза ее расширились.
– Я уже и священника знакомого условил, – продолжал пришедший, – я уже совершен возрастом, могу делать что бог на душу положит: а мне Бог тебя дал, сокровище бесценное! Мы обвенчаемся и поедем к батюшке, он благословит нас: он знает тебя.
Безумная радость блеснула в прекрасных глазах девушки, но только на мгновение. Русая головка ее, отягченная огромною пепельного цвета косою, опять беспомощно опустилась на грудь.
– А мой батюшка? – с тихим отчаянием прошептала она. – Как же без батюшкова благословенья?
– Твой батюшка опосля благословит нас.
Девушка отрицательно покачала головой.
– Бежать отай из дому родительского… отай венчаться без батюшкова, без матушкова благословенья… да такова греха не бывало, как и свет стоит, – говорила она, словно во сне.
Молодой человек опять взял ее холодные руки.
– Не говори так, Наташа. Вон в польском государстве, сказывал мне мой учитель, из польской шляхты, в ихнем государстве молодые боярышни всегда так делают: отай повенчаются, а после венца прямо к родителям: повинную голову и меч не сечет. Ну, назад не перевенчаешь, и прощают, и благословляют. Так водится и за морем, у всех иноземных людей.
Девушка грустно покачала головой.
– Али я басурманка? Али я поганая еретичка? – тихо шептала она. – Беглянка, сором-от, сором-от какой! Как же потом добрым людям на глаза показаться? Да за это косу урезать мало, такого сорому и греха и чернеческая ряса не покроет.
– Наталья, не говори так! – недовольным голосом перебил ее молодой человек. – Это все московские забобоны, это тебе наплели старухи да потаскухи-странницы. Мы не грех учиним, а пойдем во храм Божий, к отцу духовному: коли он согласен обвенчать нас, какой же тут грех и сором?.. А коли и грех, то на его душе грех, не на нашей. Ты говоришь, сором! Сором любить, коли сам Спаситель сказал: «Любите друг друга, любитесь!» Но сором ли то, что мы с тобой любилися в этом саду, аки в раю, сердцем радовались! Ах, Наташа, Наташа! Ты не любишь меня.
Девушка так и повисла у него на шее.
– Милый мой! Воин мой! Свет очей моих! Я ли не люблю тебя!
– Ты идешь со мной?
– Хоть на край света!
– Наташа! Идем же…
– Куда, милый? – не помня себя, спохватилась девушка.
– В церковь, к венцу.
– К венцу! – девушка опомнилась. – Без батюшкова благословенья?
– Да, да! Ноне же, сейчас, со мной, с мамушкой!
– Нет! Нет! – И девушка в изнеможении упала на скамейку.
Молодой человек обеими руками схватился за голову, не зная, на что решиться.
А соловей заливался в соседних кустах. Песня его, счастливая, беззаботная, рвала, казалось, на части сердца влюбленных. Мамушка сладко спала на ближайшей скамье, свесив набок седую голову.
– Наташа! Ласточка моя! – снова заговорил молодой человек, нагибаясь к девушке и кладя руки на плечи ей. – Наташечка!
– Что, милый? – как бы во сне, спросила она.
– Всемогущим Богом заклинаю тебя, святою памятью твоей матери молю тебя, будь моей женою, моим спасением!
– Буду, милый мой, суженый мой!
– Так идем же, разбудим мамушку.
– Нет! Нет! Не тяни моей душеньки! Ох, и без того тяжко… Владычица! Сжалься.
– Так нейдешь?
– Милый! Суженый! О-ох!
– Последнее слово: ты гонишь меня на прощанье?
– Воинушко! Родной мой! Не уходи!
Девушка встала и протянула к нему руки. Но он уклонился с искаженным от злобы лицом.
– О! Проклятая Москва! Ты все отняла у меня… Прощай же, Наталья, княжецка дочь! – словно бы прошипел он. – Не видать тебе больше меня, прощай! Жди другого суженого!
И, схватив охабень и шапку, он юркнул в калитку и исчез за высокой оградой.
Девушка протянула было к нему руки и упала наземь, как подрезанный косою полевой цветок.
А соловей-то заливается!..
III. Батюшка и сынок
Молодой человек, собиравшийся похитить девушку из родительского дома и так презрительно отзывавшийся о московских обычаях, был сын известного в то время царского любимца Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина{2}, по имени Воин.
Воин представлял собою только что нарождавшийся тогда в московской Руси тип западника. До некоторой степени западником был уже и отец его, любимец царя, Афанасий.
За несколько времени до того Нащокин послан был на воеводство в Псков, в его родной город. А по тогдашним обычаям московским, воеводство это было в буквальном смысле «кормление»; такого-то послали воеводою туда-то «на кормление», другого – в другой город, третьего – в третий, и все это – «на кормление»; и вот для воеводы делаются всевозможные поборы и хлебом, и деньгами, и рыбою, и дичью; даже пироги и калачи сносились и свозились на воеводский двор горами.
Нащокин первый восстал против этих «приносов» и «привозов». По тому времени это уже было новшество, нечто даже богопротивное, с точки зрения подьячих и истинно русских людей.
Мало того, Нащокин перевернул в Пскове вверх дном весь строй общественного управления, урезав даже свою собственную, почти неограниченную, воеводскую власть.
Ему жаль было своего родного города, когда-то богатого и могущественного, гордого союзника и соперника «Господина Великого Новгорода». Как пограничный город, стоявший на рубеже двух соседних государств – Швеции и Польши, Псков еще недавно богател от заграничной торговли с этими обоими государствами. Войны последних лет почти убили эту торговлю. Между тем вся экономическая жизнь города и его области сосредоточилась в руках кулаков, богатых «мужиков-горланов», положительно не дававших дышать остальному населению страны.
– Я не хочу только кормиться от моей родины – я сам хочу ее кормить! – говорил новый воевода в съезжей избе во всеуслышанье.
– Как же ты ее, батюшка-воевода, кормить станешь? – лукаво спрашивали «мужики-горланы».
– А вот как, господа старички: с примеру сторонних, чужих земель…
– Это с заморщины-то, от нехристей? – ухмылялись в бороды лукавые старички.
– С заморщины и есть: за морем есть чему поучиться. Так вот я и помышляю в разуме, что как во всех государствах славны только те торги, которые без пошлины учинены, то и для Пскова-города я учиню такожде: быть во Пскове-городе беспошлинному торгу раз с Богоявления по день преподобного Евфимия Великого, сиречь по 20-е число месяца януария; другой раз – с вешнего Николы по день мученика Михаила Исповедника.
– Так, батюшка воевода, так! Да какая же нам-то с той беспошлины корысть будет, да и казне-матушке? – лукаво спрашивали горланы-мужики, по нынешнему консерваторы.
– А вот какая корысть! То, что вы ноне, стакавшись промеж себя, пролаете втридорога молодшим черным людям и рольникам, то у иноземных гостей они купят за полцены.
– Что ж, батюшка-воевода, это корысть токмо подлым людишкам, смердьему роду, а казне-матушке пошлинная деньга плакала, – твердили старые лисицы.
– И казну не обойду, – отражал их доводы ловкий воевода. – Ноне ведомо вам буди, по всей матушке-Руси торговые люди плачут на иноземных гостей: гости-де, стакавшись промеж себя, как и вы вот, мошной своей, а у них мошна не вашей чета, мошной своей всех наших торговых людей задавили. Вы сами не левой ногой сморкаетесь…
– Хе-хе-хе! – отвечали на шутку воеводы старики. – Шутник ты!
– Нет, я не шучу, а вы сами ведаете, что иноземные гости, чтобы проносить ложку с русской кашей помимо ваших ртов, стакались с вашим же братом, которые победнее, задают им деньги вперед, на веру, а то и по записи, и на эти-то деньги ваш брат, который победнее, и скупает на торгах, и по пригородам, и по селам товар малою ценою, и все это им же, толстосумным гостям. Вот от такого-то неудержания русские люди на иноземцев, на их корысть, торгуют ради скудного прокормления и оттого в последнюю скудость приходят, а которые псковичи и свои животы имели, то и они от своих же сговорщиков с немцами для низкой цены товаров также оскудели.
– Правда, истинная правда, боярин, – соглашались старички и удивлялись, – и откуда это ты, боярин, в нашем торговом деле таково стал дотошен.
– Откуда? Я не из княжего роду, не из богатых бояр: знавал и я, почем ковш лиха, да и ноне цены тому ковшу не забыл.
– Так-так… Да как же ты, боярин, этого ковша изведешь, чтобы нас, то есть, немцы не заедали?
– А вот как: чтобы не было тайного сговора с немцами, чтобы маломочные псковичи не брали у них в подряд денег и не роняли цены русским товарам, вы, старички и молодшие, лучшие торговые люди, распишите сами, по свойству и по знакомству, во Пскове-городе и по пригородам, всех маломочных людей, распишите их по себе и ведайте их торговлю и промыслы, а во место того, что они брали деньги у немцев и на них работали, на их колеса воду лили, будем давать им ссуду из земской избы. Когда таким изворотом маломочные люди на земские деньги накупят товару, то пущай везут его во Псков, к примеру, в декабре месяце, сдают товар в земскую избу, в амбары, где и записываются все подвозы в книги, а вы, лутчие люди, должны принимать тот товар каждый у своего, кто за кем записан, и давать им цену с наддачею для прокормления, и чтобы к маю месяцу они накупали новых товаров, к самому Никольскому торгу; после же торгу вы, лутчие люди, продавши товары свалом иноземцам, должны заплатить маломочным людям ту цену, по какой сами продали.
– Ну и дока же наш воевода, – твердили после этого псковичи.
Но Нащокин в своих преобразованиях пошел еще дальше, урезав свою собственную власть, и опять-таки по образцу западному, «с примеру сторонних чужих земель».
Собравши в земской избе всех «лутчих людей» Пскова, он держал к ним такую речь:
– Господа псковичи, лутчие люди! Уверились вы, что я хочу добра Пскову-городу?
– Уверились! Уверились! – послышались голоса. – В торговом деле ты уже утер носа немцам.
– Спасибо! Так сотворите теперь сами доброе дело Пскову-городу и пригородам. Доселе воевода судил вас во всех делах и обидах; но воевода не всеведущ; вы свои дела и обиды лучше знаете. Так выберите из себя пятнадцать человек добрых людей на три года, чтобы из них каждый год сидело в земской избе по пяти человек. Эти пятеро выборных должны судить посадских людей во всех торговых и обидных делах, а ко мне, к воеводе, отводить только в измене, разбое и душегубстве. Ежели же случится тяжба между дворянином и посадским, то судить дворянину, кто будет у судных дел, с выборными посадскими людьми. Пошлины же с судных дел, решенных пятью выборными, держать в земской избе для градских расходов. Люба ли вам моя речь? – закончил воевода.