Он тоже обедает время от времени в вокзальном ресторане. У него есть деньги. Он сутенер. У него тяжелая жизнь.
Стекло. Их разделяет только стекло. И на прозрачном стекле – ярко-алые, красные буквы. Буквы европейские, латиница, а ему кажется, это иероглифы.
Налить водки в стакан. Выпить. Он вливает водку в себя, как горючее в топку. Это его единственное топливо, что у него осталось. Если он не будет вплескивать в себя горючее, он загремит на тот свет. Скажи, тебе хочется туда? Тебе туда надо?
Вилка с нанизанным на зубья салатом дрожит в руке. Он видит свое зыбкое отражение в стекле. Он видит свои сощуренные раскосые глаза. О нем тут шепчут завсегдатаи: да, он был знаменитым художником, он уезжал из России в Нью-Йорк, да, он был другом Саши Глезера, другом Володи Овчинникова… он был страшно знаменитым, ты, стервятник, не трожь его, он жил в Америке… «Он жил в Америке». Как шифр. Как код. Он закодирован. Его никто не тронет. Его никто не вскроет, как сейф. Внутри – ни бакса. О да, ребята, он был богат!.. и потом враз разорился… и в трюме корабля, даже не на самолете, вернулся в Европу… и потом в Москву… и – бомжует…
Его здесь зовут просто Эмигрант. Никто не помнит, что его звали – Канат Ахметов.
Он ест салат. Он пьет водку, похожую на слезу. Он сам себя не помнит.
На квартиру Любы в Раменках все приехали на двух машинах, набитых битком, под завязку, как только не остановили, не оштрафовали.
Много вина. Батареи бутылей на широких, как льдины, столах. На большом серебряном блюде – черносливы. «Это иранский чернослив, ешь, хочешь, я очищу тебе киви?..» Ей – уличной девке – выкормышу Сим-Сима – сама Люба Башкирцева – звезда – очистит пушистый киви. Люба кладет перед Аллой длинный, изогнутый серпом банан, по бокам – два киви, смеется. Ее смех чуть хриплый, как и ее голос. От ее голоса, от вина у Аллы звенит в голове, слабеют ноги. «Не надо много пить, не пей вина, Гертруда», – шепчет она себе, беспомощно улыбается, Люба кладет ей в рот очищенный банан и снова беззвучно смеется. Те, черненькие, что у нее на бэк-вокале, что ели за столом поодаль в привокзальном «Парадизе», уже сидят друг у друга на коленях, лопочут по-английски. Черт, черт, когда-нибудь надо выучить иностранный язык, буду кадрить иноземных парней, купаться в баксах.
«O, my love, you are a funny girl!..» Сначала гул, звон. Потом – тишина. В тишине ловкие чужие пальцы тянут вниз с плеч бретельки лифчика, ткань платья, и плечам становится холодно, как на морозе. Поцелуи похожи на снежинки. О да, это падает снег, мелкий и острый, он обжигает кожу, он проникает в кровь, он сыплется на открытую рану рта, как соль, и это очень больно.
Это была не ночь. Это прошло сто ночей. Падая в черный омут, она думала: лучше вколоть в себя наркоту, чем вот так. Как?! Ей показывали, как, и она повторяла. К ее губам придвигался край чашки, и она пила. Люба налила вина в фарфоровую чашку, поставила ее на зеркальный столик. Время от времени горячее тело рядом с ней засыпало, вздрагивало во сне, и Алла с облегчением вытягивалась на крахмальных простынях: Господи, все!.. – но жаркая плоть оживала через миг, и все начиналось сначала.
Изгибался коромыслом хребет. Распахивались, как лепестки цветка, колени. А может, все было проще, грубее. Просто два потных горячих женских тела сплетались и расплетались на кровати. О нет, все было не так просто. Когда нагие пальцы погружались в костер жадного рта, она кричала, продлевая счастье ожога. Во тьме над головой той, что ее целовала, вставало сияние. А может, это горел фонарь за окном в ноябрьской тьме.
Алла проснулась оттого, что ее рука, протягиваясь по одеялу, нащупала и сжала что-то странно-тяжелое, дико-холодное. Круглое, с режущими ладонь выпуклостями рельефа. Сначала она подумала: брелок для ключей! Для брелока металлический шар был слишком велик. Алла помотала головой, просыпаясь, и поглядела на Любу. Люба спала поверх одеяла, раскинувшись, будто царица в будуаре. Алла повела глазами вбок. И правда, у Башкирцевой не хуже, чем в Эрмитаже. Это ж надо так хату антикваром набить. Не спальня, а просто Малахитовый зал. По стенам перламутр, на столешницах инкрустации, по углам – японские и китайские вазы с росписями тонкой кисточкой – закачаешься, – белье… Алла сглотнула. На таком кружевном белье можно бы переспать не то что с Любой – с макакой резус. Голландские кружева?.. Бельгийские?..
Она поняла, что Люба убита, и стала судорожно одеваться. Она засунула странный железный цветок в карман пиджака. Дрожа, зачем-то затолкала в сумочку журнал, валявшийся на инкрустированном столике. Она не сознавала, что делала.
Мимо всех спящих. Мимо кровати с мертвым телом, что недавно обнимало и жгло. Мимо рассыпанных по дивану долларов – у кого-то выпали из кармана. Мимо чужих жизней. Это не твои жизни, Алла. И никогда не станут твоими.
Вон отсюда. Я никого из них никогда больше не увижу. И Любу. Эту мертвую Любу.
Башкирцеву – убили?!
Дьявол. Мать-перемать. Башкирцеву – убили. Или это мне приснилось?!
Снег бил ей в лицо. Сырой, тяжелый снег. Он слипался, еще падая, в воздухе над ней. Она бежала по Москве, как оглашенная. Подворачивала ноги, падала. Разбила колено. Через ажур чулка сочилась кровь. Ноги мерзли в сапожках из телячьей кожи. К кому?! К Сим-Симу?! Ты идиотка. Нашла к кому бежать. Сим-Сим тебя разгрызет как орех. У тебя для него ни копья! Он задушит тебя. У тебя месячная норма, и ты ее еще не выработала. К Аньке?! К Серебро?! Пошли они в задницу. Куда она летит сломя голову?! В метро на нее глядели как на умалишенную. Впрочем, мало ли по Москве рано утром возвращается девок с гулянок. Ишь, глазки-то опухли, бурная была ноченька.
Она осознала, что вышла на «Комсомольской» и бежит к Казанскому вокзалу, к ресторану «Парадиз», когда уже подбегала к обледенелому, засыпанному снегом ресторанному порогу.
Родной дом, что, это для нее. Почему ты не побежала домой, Сычиха?! У тебя же есть дом. Тебе же надо сейчас побыть одной. Одной.
Она осмотрела себя, внезапно вздрогнув. Нет, крови на одежде нет. Она не выпачкалась в Любиной крови. В крови звезды. Говрят, у царей кровь голубая. Враки, она у всех краснее помидора. Коктейль «Кровавая Мэри». Сейчас она ввалится в «Парадиз» и закажет Витьке «Кровавую Мэри». А может, Витя сегодня не в ночную, дрыхнет он дома без задних пяток. Как ее трясет. Хорошая доза водочки не помешает. Сумка с собой?!.. Какое счастье, что она не потеряла ее в метро.
В ресторане в утренний час было пустынно. Алла нетвердой походкой прошла к столику. Вскинула глаза. На миг ей показалось – там, в углу, сидит он. Тот нищий, что всегда пил водку из графина и ел салат перед окном с красной надписью. Нет, никого не было в углу. Пустой стол. Она уже бредит. Интересно, были сумасшедшие у нее в роду?.. Может, все это ей тоже привиделось – Люба с проткнутым горлом, ночная попойка, извивающиеся голые мулатки, давящие пятками рассыпанные по полу киви и чернослив?.. Сойти бы с ума от жизни такой, посадили бы в психушку. Там бы кормили, поили с ложечки… Там бы тебя били смертным боем, дура, пока не убили бы. Транквилизаторами закололи.
Алла села за стол. Ее руки дрожали, когда она вынимала кошелек. Она забыла, сколько у нее с собой денег. Она должна в ноябре Сим-Симу… сколько?.. Сто?.. Двести?..
Мужской ботинок рядом с ее телячьим сапожком. Ножки стула с режущим скрипом процарапали паркет.
– Ну-с так. Выпить и закусить, значит. Быстро умеешь бегать, стерва.
Этот Любин то ли продюсер, то ли секретарь, Алла так и не поняла, кто он на самом деле при ней был, сидел за столом напротив нее, ухмылялся. У нее задрожала нижняя губа. Усилием воли она заставила себя улыбнуться, пьяно, разнузданно повести плечом:
– Уме-е-ею. Ну и что. Ты тоже быстро бегаешь, если догнал.
– Я следил за тобой. Я следил за вами обеими. И когда она утащила тебя в спальню – тоже следил. Орешь ты здорово. Голос у тебя тоже будь здоров. Я следил за тобой, когда ты, стерва, сбежала утром. Я мигом оделся и пошел за тобой. Я выследил тебя.
Алла изо всех сил унимала прыгающие губы. Жаль, накраситься не успела. Бледность, проклятье, выдает ее страх.
– Значит, ты совсем не спал ночью, котик. Тебе поспать бы.
– Не смотри на меня блядским взглядом! – крикнул он. Опомнился. Понизил голос. – Я не котик. И ты не киска. Оставь свой подворотный жаргон. Мы не в туалете. Мы…
Она рванулась – встать и убежать. Он схватил ее за короткую юбку. Шелк хрустнул по шву.
– Мы в ресторане, шлюха, – тихо и отчетливо сказал он. – Там, где мы познакомились, к несчастью. Это твоя епархия, я понял. Я Любин продюсер. Я сделал ей имя в Америке. Я сделал ей имя везде. Во всем мире. Я вытащил ее из грязи. Она пела в занюханном ресторанишке в Чайна-тауне… в таком же, как этот. – Беловолк брезгливо сморщился, поджал губу, стал похож на козла. – Я поднял ее от ресторана до Карнеги-холла. Она так и ползала бы там по заплеванной дощатой сцене, до и после варьете, тискалась бы в углах с ниггерами, если бы не я. А я сяду в кабриолет, понятно?!.. – Он вытер пот со лба. Ему было жарко. Алле было холодно. Она сидела за столом в шубке, колени ее подскакивали к подбородку, а ей казалось – она голая на снегу. – Я выследил тебя, дрянь! А теперь смотри сюда!
Он вынул из кармана фотографию. Положил на стол. Алла скосила глаз.
– Смотри, смотри! Таращься! Вылупляй зенки! Сечешь поляну?!
– Кто… это?..
Она испугалась. Она говорила себе: это неправда, неправда, я не боюсь, это не я, он не мог нигде меня раньше видеть, он не мог меня снять. На фотографии была она. Она, Алка Сычева, Сычиха, рыжая Джой с Площади Трех Вокзалов. Густые рыжие патлы. Нос, рот… взгляд… А наряд-то какой! У нее отродясь не было таких! Длинное, эстрадное платье, в пол, с блестками, с обалденным разрезом по боку, вдоль голени и бедра – до ягодицы… Наглое декольте… Алмазы сверкают на груди – в кадре выблеснули красным… Алла зажала рот рукой.
– Это… я?!..
– Нет, голубушка, это Любка Фейгельман, Нью-Йорк, Чайна-таун, вшивый ночной бар «Ливия», дерьмовый тот ресторанишко, где я ее подобрал, еще до того, как она стала Любой Башкирцевой. Поняла? – Беловолк спрятал фотографию в нагрудный карман. – Я убрал труп. Трупа нет. Нет и не было. Никто не должен знать, что она умерла.
Она сама не знала, как у нее вырвался этот крик:
– Это ты убил ее!
Крикнула и напугалась. Зажала рот ладошкой. Так сидела, сгорбившись. Заспанный утренний официант – не Витя, из новеньких, томно-нагловатый, она забыла его имя, – подошел к их столу вразвалку.
– Господа что закажут?.. Кофе будете?..
– Кофе, – скривил губы Беловолк. – В Грузии после попойки едят горячее хаши с аджикой и запивают стаканом водки. Два кофе. Два бутерброда с осетриной. Сто коньяка… французский есть?.. Заткнись, шлюха, – наклонился он к ней, когда официант, зевнув, отшагнул во тьму плохо освещенного зала. – Это ты убила ее!
– Это мы, – зло усмехнулась Алла, – выходит так, убили ее. Не пори швы грубо, мальчик.
– Я тебе не мальчик, а господин Беловолк. Изволь называть меня на «вы», подзаборница. Я в два счета докажу следствию, что это ты убила ее.
Алле стало по-настоящему страшно. Ледяной пот пополз у нее между лопаток.
– Я не подзаборница. Не смейте со мной так.
– Не смей-те, уже хорошо. Ты в моих руках, маленькая сучка. Фотографию видела? – Он щелкнул пальцем по цветному квадрату на столе. – Ты сообразительная или тебе объяснить?
– Объяснить, – сказала Алла, облизывая губы. Ей смертельно хотелось пить. Чего угодно: кофе, соку, холодной воды, молока. Она выпила бы воды даже из затхлой дождевой бочки. Даже из лужи. Все лужи подмерзли. Ноябрь. Скоро Новый год. Она вляпалась в историю. В нехорошую историю. Теперь этот дядька сомнет ее в комок. Этот будет почище Сим-Сима. Сим-Сим в сравнении с ним – ангел Божий. И ты не убежишь. И ты не отмажешься – у тебя денег нет. Ты примешь правила его игры.
– Дура, – холодно сказал Юрий Беловолк и поджал тонкие жестокие губы. – Другая бы давно догадалась. Я сделаю из тебя Любу. Ты станешь Любой Башкирцевой. Никто не узнает. Никогда. Мне повезло. Вы колоссально похожи. Как сестры. Ну, бывают люди-двойники. Двойники-Ленины, двойники-Гитлеры, двойники-Софи Лорен. Ты одно лицо с Любой Башкирцевой. Игра природы-матери. Мне повезло. Игра! – Он вытащил из кармана сигареты, закурил. Дым обволок изумленное лицо Аллы. – Тебе не выйти из игры. Ты играешь со мной. Я хороший игрок. Ты не соскучишься.
Он подмигнул Алле, и это было ужасно. Он выпускал дым изо рта, как конь – пар из ноздрей на морозе. Официант брякнул на стол с подноса две чашечки кофе «капуччино», бутерброды с рыбой, украшенные повялой петрушкой. Она бессознательно взяла бутерброд, откусила кусок. Отхлебнула горячий кофе, обожглась.
– Но я же… не умею петь!.. Я же… не певица…
– Не умеешь – научим. Не хочешь – заставим.
Она протянула руку. Он понял, вложил ей в пальцы сигарету. Поднес огонь зажигалки прямо к ее лицу, чуть не обжег ей нос. Она отпрянула. Затянулась глубоко. Вот сейчас он спросит про тот странный железный цветок, про стальной тюльпан, что оттягивает ей карман ее белого пиджака – не от Версаче, от Тома Клайма, ну и наплевать.
– Жаль, наших русских девушек в армию не берут. А пора бы уже. Эпоха войн настала. Вон в Израиле девицы армию нюхают. И знают хорошо, что почем. Если ты откажешься, я сдам себя. Я скажу, что это ты убила ее. Я докажу. Ты не отвертишься. Я покажу, что ты провела с ней ночь, а потом, когда она уснула, убила ее. И все покажут. Выбирай. Жизнь за решеткой или жизнь Любы Башкирцевой. На войне как на войне.
Они оба курили. Теперь молча. Настало дикое, долгое молчание, будто они сидели одни в купе, тряслись в поезде, а поезд шел мимо горящих деревень и разрушенных городов, мимо пожарищ.
И это тоже шанс. Это тоже шанс, чтоб не сдохнуть под забором.
Или тебе нравится жизнь под Сим-Симом?!
Ты будешь звездой, Алла. Ты будешь звездой. Каково это – быть звездой? Светить?! Сиять?! Только бабки, что ты будешь зашибать на сцене, будут не твои. Ты будешь живой муляж. Подсадная утка. Настоящую утку убили. И охотники будут охотиться на подсадную. Если ее убили, а она ожила, ты дура, кумекай, значит, будут охотиться… на тебя?!
Аплодисменты. Бутерброды с черной икрой. Алмазы на шее. Отели в столицах. Баксы. Шуршание баксов. Перетекание баксов из бумажника в бумажник. Сладкие улыбки. Студии звукозаписи, кассеты, лазерные диски, реклама, афиши, статьи. Башкирцева бессмертна. Ты бессмертна. Тебе тоже что-то да перепадет. Ты будешь пристроена. Ты не пропадешь. Гляди, какой он вальяжный, холеный, этот Беловолк. Он умеет делать делишки, какие тебе и не снились; ты даже в книжках о таких не читала. И вот он напротив тебя за столом, и он взял тебя, он купил тебя страхом. Он заплатил за тебя много страха. Убьют?! Эк чем испугали. А на платформе Казанского, ночью, на пятнадцатом пути, в голутвинской электричке, тебя не убьют?!
На скулах Аллы проступил клубничный румянец. Она заправила за ухо рыжую прядь.
– Я согласна. Мне ехать с тобой… с вами… или я буду жить у себя?..
– Ни у тебя, ни у меня. Забудь все лишнее. Ты будешь жить у себя, Люба Башкирцева, – смотря ей прямо в лицо прищуренными, длинными, как у египтянина, холодными глазами, вычеканил он.
Моя коммуналка в Столешниковом переулке. Я появилась ненадолго, прости. Я уже не я. Меня поймали. Меня поймали и связали мне крылья. И теперь будут их красить в новый цвет. Люба же была черненькая. Черная Люба! Рыжая Джой! Что бы Инна Серебро сказала на это?! Серебро не узнает. Она и Анька, Толстая Акватинта, будут теперь глядеть меня по ящику и думать: вот распинается на сцене Люба Башкирцева, ну и репертуарчик у нее стал, одно дерьмо. Голос! Петь! Я же не умею петь!
Моя комната. И еще одиннадцать комнат по коридору. Мои соседи. Я их больше не увижу. Неизвестно теперь, что со мной будет. Меня ждет иная жизнь.
Зачем я сюда пришла? Беловолк в машине ждет меня внизу. Он припарковался около магазина «Восточные сладости», хоть там и нет стоянки. Беловолку все можно. Он держит себя владыкой Москвы. Западная шишка, янки-обезьянки, сволочь, сделал на Любе состояние. Он убил?! Он не мог убить. Он не мог убить источник денег. Это было бы самоубийство. Что мне взять из дому? Разве этой мой дом? Это халупа, которую снял мне Сим-Сим за копейки. За ту же сотню «зеленых», что я вынимаю ему из лифчика с матюгом-шепотком.