Начинало темнеть. Из глубины леса потянуло сыростью. Недалеко, за железной дорогой, начала бить наша артиллерия. И все было бы ничего, если бы не появившийся где-то высоко в небе чужой, металлический звук. Он нарастал, надвигался волнами и, завывая, шел на восток. Это направлялись к Москве фашистские бомбардировщики. Значит, и сегодня где-то будут разрушены дома, будут убиты люди, будут плакать матери и дрожать в бомбоубежищах дети.
– Спой, Саша! – попросил Фадеев, пряча в полевую сумку свою записную книжку.
Я не знаю, откуда Александр Александрович знал о песне, которую однажды пел у нас Александр Бусыгин. Может, приходилось раньше слышать на товарищеских вечеринках в Москве или Ростове, или вместе ее певали в дни молодости. Но мы ее впервые услышали на Соловьевской переправе, когда наши части, оставив горящий Смоленск, по Старо-Московской дороге отходили к Дорогобужу. Совсем узкий в этом месте Днепр был завален трупами людей, лошадей и разбитой техникой. Фашистские самолеты днем и ночью висели над этой, наверное самой трагической в мире, переправой. Но мы проскочили ее довольно благополучно – самолеты только что отбомбились и ушли, и мы, перетащив свои машины, отдыхали на опушке дорогобужского лесного массива. В этот миг мы увидели: в стороне от проходивших войск, по луговой низине пробирался высокий старик, с непокрытой седой головой, в сером длиннополом пиджаке. На плече он нес косу, другой рукой вел маленького белоголового мальчишку, должно быть, внука. Куда шли они, спасаясь от фашистских бомбардировщиков, – к знакомым ли в соседнюю деревню или просто неизвестно куда, как и тысячи людей в те времена, но одно было ясно: шли они не на косовицу. Кто бы вздумал косить рядом с полем изувеченных, не погребенных еще людей.
Вот тогда Саша Бусыгин и запел. Запел, будто про себя, мягким, чуть рокочущим баритоном:
Но что случилось с хозяином, мы так и не узнали. В этом месте Бусыгин оборвал песню.
И сейчас он остановился на этих словах, потер, видимо, перехваченное горло и махнул рукой:
– Пусть лучше Гришка стихи читает…
Стихи читали и Гриша Кац, и Александр Павлович Оленич-Гнененко – стихи, написанные во время боев и отступлений, стихи веселые и суровые, а то и вовсе похожие на соленые солдатские припевки.
– Это хорошо, – смеялся Фадеев. – Очень хорошо! – И, посерьезнев, добавил: – Во всем этом есть главное – от народа, от жизни…
Он начал рассказывать о своих встречах с артиллеристами. Об этом он так писал в своем очерке «Люди, прославляющие часть»:
«Бойцы-артиллеристы работают споро, ловко и весело. Это все молодые ребята, с крепкими руками, ясноглазые, с ослепительными в улыбке зубами на загорелых, задымленных лицах».
Затем мы, конечно, пели. Пели вполголоса свои донские песни, пели о «снаряженном стружке», который «как стрела, летит», пели о родном городе, о ветре, полном «любви и надежды».
Все время поглядывавший на часы работник политотдела наконец улучил минутку и сказал:
– Товарищи, нас уже ждет командующий!
Они ушли не прощаясь, пообещав вернуться на ночевку.
Гости вернулись далеко за полночь, когда затихли долго не смолкавшие разговоры в шалашах, угомонились, казалось, вместе с нами отлетавшие на восток птицы и весь лес погрузился в ту первозданную тишину, которая совсем не подразумевает присутствия в этих лесных массивах десятков тысяч людей, машин, орудий и снарядов, готовых в любую минуту взорваться словами команд, шумом моторов и вспышками орудийных выстрелов.
Они появились совсем неожиданно из-за деревьев, по пояс в белесом болотном тумане. Поблагодарили провожатого, перекурили и, расстегивая пояса, полезли в шалашик. Захрустел лапник, зашелестел брезент, наконец все затихло.
Но тишина была недолгой.
– Ну как тебе информация? – вполголоса спросил Фадеев.
– Снаряжение у них неплохое, ничего не скажешь, – так же тихо отозвался Шолохов.
Через несколько секунд послышался голос Петрова:
– Главное, у них танки, правда?
(После мы узнали, что в этот день было получено сообщение о начавшемся сосредоточении войск противника на Западном направлении, нацеленных на Москву.)
– Только не это главное… – отозвался Шолохов.
– Ты о чем?
– Пленных видел?
– Ну?
– Какие там для них, к черту, высокие материи, идейность… Надрессированные машины… А столкнутся с войной, получат по зубам, и просыпается из всего человеческого только одно – желание жить… Это не отберешь ни у кого… Только зачем же до этого доходить через войну…
В шалашике стало тихо. По верхушкам сосен прошел ветерок, осыпая нам плечи подсыхающими иголками, а затем снова, в который уж раз, с запада стала накатываться завывающая, стонущая волна фашистских бомбардировщиков.
5
После двадцати лет, прошедших со времени тех событий, я неспроста вспомнил о пожелтевшем номере старой армейской газеты, в котором были напечатаны мало кому известные фронтовые корреспонденции двух выдающихся писателей нашего времени, и обо всем, что связано было с этим. Мне подумалось о тех солдатах, которых готовят сейчас к новой войне на том же самом Западе, на той же самой германской земле бесноватые глашатаи разбоя и смерти. Хотелось мне помянуть и своих добрых товарищей, тех, кто писали, работая, как солдаты, и о тех солдатах, о которых они писали. А скорей всего это все пришло на память от того чувства гордости, которое переполняет сердце, когда читаешь величественную Программу Коммунистической партии Советского Союза, провозгласившей на весь мир жизнеутверждающие принципы мира, труда, свободы, равенства и счастья всех народов и столько добрых слов сказавшей о нашей литературе, всегда честно работающей на самых передовых позициях нашего великого наступления, умеющей всегда, даже в самые трудные моменты, не терять чувства бодрости, уверенности и веры в силы своего народа, и о тех литераторах, снаряженных народом, которые никогда не изменяли его великой народной, партийной правде.
Юрий Лукин
1
Из книги «Воспоминания»
Встречи с М.А. Шолоховым
…Накануне моего возвращения в ополченческую дивизию из Москвы в гостинице «Националь» остановился Шолохов, по дороге из своей станицы в очередную командировку на фронт. Разумеется, я нашел его в гостинице. В тот же день навестили Михаила Александровича двое ростовских писателей-ополченцев, также ехавших на фронт. Они ехали из Ростова и узнали, что могут встретить в Москве Шолохова. Это были прозаик Михаил Штительман и поэт Григорий Кац. Так нам достались несколько часов встречи, заполненных донскими песнями и неожиданной радостью свидания. Пели оба ростовчанина, а Михаил Александрович, сам любивший «дишканить» в местном станичном хоре, признался, что не знал про своих обоих земляков, какие у них «звонкие теноришки». Наутро мы все, простившись у входа в гостиницу, разъехались по своим направлениям. С фронта вернулись не все. Оба ростовчанина погибли.
Еще одна очень уж памятная жертва осталась на Западном фронте: лучший друг Шолохова Василий Кудашев. Много позже, значительно позже года Победы, я готовил телевизионную передачу о Шолохове, и вдова Кудашева показала мне хранившееся у нее письмо тех лет. В письме Михаил Александрович просил проставить в приложенном письме к Кудашеву номер полевой почты, которого Шолохов не знал. Но Матильда Емельяновна получила извещение, что ее муж погиб. В письме Шолохова есть упоминание о нашей встрече.
«Дорогой друг! Судьба нас с тобой разноздрила… Но все же когда-нибудь сведет нас вместе. Я сегодня уезжаю из Москвы. Как только вернусь, сообщу тебе. Думаю, что увидимся. У меня есть к тебе дела…
Дома не был давно. Но там все в порядке. Недавно на час видел Юрбора. Поехал в Армию. Крепко обнимаю. Целую, твой Шолохов.
Будь здоров. Я пишу коротко. Спешу. Надеюсь на скорую встречу».
Трудно найти слова, чтобы передать, как же дорого мне было прочитать эти строки на случайно уцелевшей открыточке. И свое имя, которым окрестил меня Михаил Александрович, научил он этому и немцев, и японцев, и моих товарищей по работе…
Еще об одном его письме, связанном в моей памяти с давней нашей встречей военной поры, с воспоминаниями о человеке, который был мне другом и с которым мы были знакомы независимо от Михаила Александровича: я был редактором «Повести о детстве» Михаила Штительмана. Когда война и наша встреча в «Национале» были уже в далеком прошлом, Детское издательство выпустило новое издание повести в 1974 году. Ростовские писатели и семья покойного помогли мне познакомиться с письмом Шолохова к автору. Я привел это письмо в своем предисловии. Вот оно:
«Товарищ Штительман!
Примите 100 моих извинений. Только недавно прочитал. Книга теплая, и я не раскаиваюсь, что чтение отложил на осень. Когда холодно, теплое согревает. Привет!
Мих. Шолохов23 ноября. 1933 г.»
Война в свое время вырвала каждого из нас из привычного жизненного круга. Но связи с привычками и пристрастиями мирного времени оказались прочнее и активнее, нежели мы могли предполагать и предвидеть. Во всяком случае, со всей очевидностью наступало время для большинства из нас возвращения на круги своя. Этот процесс, как многие другие, таил в себе порой немало не только внезапного, но и причудливого в своей неожиданности. О том, что я оказался в газете «Сталинский сокол», находившейся в Москве, узнало руководство «Комсомольской правды», желавшее создать у себя отдел литературы, искусства и решившее, что я могу справиться с ролью заведующего этим отделом. Тут начались забавные осложнения. В «Сталинском соколе» соглашались откомандировать меня в «Комсомольскую правду», но, естественно, думали, что для этого потребуется демобилизация, поскольку имелся в виду переход на службу гражданскую. Однако сразу выяснилось, что эта сложность отпадает: в сумятице первых недель войны то, что именуется личным приказом о мобилизации того или иного военнослужащего, отдано так и не было. Вроде как я и не служил в армии и на фронте не был. Тогда заартачился я; ив комиссариате вняли моим доводам насчет того, какие трудности я испытаю, объясняя сыновьям и будущим внукам, где же и как провел я первые месяцы войны.
Военные нашли решение, которое показалось мне справедливым при всей своей причудливости: оформили задним числом мою личную мобилизацию с первого дня реального моего пребывания на армейской службе, и с той же даты, когда этот приказ оформлялся, отдали приказ о моей демобилизации. Так вопрос был разрешен, и я начал работу в «Комсомольской правде», в должности заведующего отделом литературы и искусства. Поначалу я заведовал самим собой: отдел только из меня и состоял. Позже появились секретарь, а затем и заместитель заведующего. Через год службы был я переведен на должность заместителя заведующего таким же отделом в «Правду» (впоследствии должность была переименована: заместители стали консультантами). В этом качестве я пребывал тридцать два с половиной года, до выхода на пенсию. Совмещалось это беспрепятственно с постоянной работой по линии творческих организаций – писательской, журналистской, кинематографистов.
Так мирная профессия вернула себе то, что полагала своим достоянием.
Встреча с Шолоховым, с этим писателем и – я подчеркиваю – человеком – была моим счастьем.
Началом был 32-й год. Был я тогда еще молодым редактором и работал в том издательстве, которое позже стало называться «Художественная литература», а тогда это был Гослитиздат. Вот там мне и поручили редактировать третью книгу «Тихого Дона». Дело в том, что писатель сдал в издательство сразу и третью книгу «Тихого Дона» и первую книгу «Поднятой целины». «Поднятая целина» пошла другому редактору, а мне достался «Тихий Дон». Так появилась книга, на титульном листе которой значится 1933 год. И есть там автограф:
«Дорогому т. Лукину с благодарностью за работу над книжкой и с этакими наитеплейшими дружескими чувствами.
М. Шолохов31-Х-33».
Так началось. Потом было редактирование вместе с ним первой и второй книг «Тихого Дона». Он все редактировал заново, потому что роман подвергался очень большим искажениям в свое время, когда печатался в журналах. Следующей нашей работой, после первых двух книг, было иллюстрированное издание «Тихого Дона». Подряд, год за годом, вышли три книги. Четвертая еще не была автором закончена. А незадолго перед войной, в начале того года, когда война началась, читатели получили и ее. Тогда часто выпускали однотомники, издания, в которых при использовании двухколонного набора умещалось все произведение в целом. Художник успел проиллюстрировать четвертую книгу после тех, которые уже вышли. Я расскажу позже, что тогда произошло, почему эти превосходные рисунки не смогли быть опубликованы в однотомнике под его фамилией. Пришлось приглашать гравера, чтобы из рисунков сделать гравюры. Так появилась книга, в которой не указана фамилия автора рисунков.
В этом издании я принимал самое горячее участие – написал к нему предисловие. Вместе с Михаилом Александровичем мы сделали для однотомника словарик донских слов и оборотов речи. Если ко всему этому прибавить фанатическую мою любовь к книге и ее автору, может быть, читатель поймет дикий мой поступок: когда война началась и я ушел с ополчением на фронт, – в своем рюкзаке я взял с собой вот эту толстую книгу… Сначала мы были саперами, копали противотанковые рвы, и во время пеших переходов таскать книгу было тяжеловато. Потом, когда началась работа в политотделе и мы с напарником развозили по передовым частям размноженные нами сводки Информбюро, а еще позже работали в армейской газете, книга находилась уже в более благоприятных условиях, ездила с нами в автобусе-типографии. А то ведь сперва приходилось ее на себе таскать… Однако расстаться с этой книгой – мой читатель это поймет – я был просто не в состоянии.
Мне часто задавали вопрос: «Вот вы редактировали Шолохова. Что такое – редактировать Шолохова? Что это было?» Приходится говорить так: бывает работа с молодым писателем такая, что ее можно уподобить лепке из глины, податливой, мягкой, которой можно придать форму нужную, необходимую. А тут совершенно другое. Шолохов сдавал в редакцию – в журнал, в издательство – рукопись тогда, когда считал ее абсолютно законченной. У меня в голове всегда только одно сопоставление: работу с ним над его рукописью можно сравнить уж никак не с приданием формы глине, а со шлифовкой драгоценного камня. Нужна другая редакторская специальность, потому что можно только кое-где положить очень небольшой, тонкий штрих, чтобы грань засверкала другими цветами.
Да ведь и началось у нас в значительной мере со странной, может быть, с точки зрения редактора, работы: мне многое приходилось просто восстанавливать по сравнению с тем, что было уничтожено в журнальных текстах, выступать как бы в роли реставратора. И в то же время Михаил Александрович наметил и другой путь для редактирования: он старался избавиться от перенасыщения языка в своем произведении местными речениями. Тут тоже я старался помочь ему, как мог. Чтобы прояснить сущность этой работы и предостеречь о сложности в подходе к ней, в ходе дальнейших моих воспоминаний я расскажу о беседе писателя со шведскими студентами во время его пребывания в Швеции после вручения ему Нобелевской премии. Благодаря усилиям одного работника нашего посольства (его фамилия – Рымко) удалось сохранить и в «Литературной газете» напечатать запись этой беседы. Там драгоценнейшие свидетельства. А перед этим я хотел бы остановиться на вопросе, который иногда возникает в устных и печатных выступлениях некоторых литераторов: прибавила ли Нобелевская премия что-нибудь к популярности автора «Тихого Дона» во всем мире? И была ли эта премия желанием, как некоторые склонны утверждать, потрафить Советскому Союзу и чуть ли не коммунистической партии? Относительно популярности надо отметить так: конечно, прибавила. Немногие достигают такой степени признания. Мне довелось видеть воочию нобелевские празднества там, в Швеции. Видел я всю торжественную церемонию, смог почувствовать всю атмосферу праздника. Кстати, и о том, не было ли присуждение престижнейшей премии стремлением угодить Советскому Союзу. Думаю, что скорее – наоборот… Как он отнесся сам? Когда он ритуально благодарил за присуждение премии, он без чрезмерной мягкости заметил, что, по совести сказать, думает, что это могло произойти на тридцать лет раньше. Эффект от встречи с ним был в Швеции колоссальный. Пресс-конференция с ним по числу присутствующих превзошла все предыдущие. Любопытно отметить, что перед ним там была Софи Лорен…