И тут словно у меня в голове включили свет: я вспомнил оба сна, увиденных той ночью. Вспомнил, вздрогнул – и отнял от губ варган. Сидел и смотрел на него, не понимая, что бы это всё значило, – но твёрдо уверенный, что именно он, этот самый инструмент снился мне сегодня. И если первое видение было в целом забавным, то второе поразило меня, лишь только проявилось в памяти.
Сон II
Я стою в толпе, на грязной и узкой городской улице. Кругом бегают оборванные дети, шныряют нищие, уродцы и больные, месят помои грубые башмаки горожан. Хотя время это отстоит от меня нынешнего по меньшей мере на три века, вся эта обстановка меня не смущает: по закону сновидения я местный, я – не я, а некий Михаэль Вейла, матрос, ненадолго оказавшийся в этом городе, пока его судно грузится в порту.
Вдруг слышится скрип колёс и чавканье копыт, а потом – такой неожиданный, мелодичный и приятный звук варгана. Прохожие спешат разойтись с дороги. Хозяйки, с тяжёлыми корзинами идущие с рынка, ставят их прямо в грязь и крестятся. Зеваки застывают кто где, ожидая, когда телега проедет мимо. Я не понимаю языка, на котором здесь говорят, но догадываюсь, что это везут осуждённого к виселице – её видно на площади, где уже собирается толпа, предвкушая любопытное зрелище.
Выворачивает телега; на ней в железной клетке сидит измождённый человек в цепях и играет на варгане. Он очень оборван и худ, хотя раньше явно обладал приятной внешностью и недюжинной силой. «Фангьен, фангьен!» – звонко кричат дети, бегая вокруг клетки, и бросают в неё камни и комья глины. Правда, прутья столь часты, что снаряды эти не попадают в цель. Сам же узник, кажется, не замечает их. Он отрешён, и некая высшая, потусторонняя решимость отражена у него на лице. Он играет, закатив глаза, играет что-то меланхоличное и скребущее душу, так что я неожиданно для себя вдруг двигаюсь за ним следом.
Не знаю, что меня приковало больше: вид этого не сломленного бедой человека, его лицо или его музыка. Но я иду, не сводя с него глаз. Телега выезжает на площадь. До виселицы уже немного. Будто почувствовав это, узник прекращает играть, открывает глаза и оглядывается, как человек, просыпающийся ото сна. Но он не глядит на виселицу. Он замечает меня и глядит так, что я припускаю быстрее. Он не сводит с меня спокойных тёмных глаз, глаз человека, познавшего жизнь, разочаровавшегося в ней и не боящегося с нею расстаться.
Но вдруг будто бы что-то в нём теплится. Он чуть подаётся вперёд, к решётке, просовывает руку и бросает мне свой варган. Не отдавая себе отчёт, я вскидываю руку и ловлю его на лету. А узник тут же возвращается в прежнюю позу, взгляд его потух, чтобы уже не разгореться.
Я останавливаюсь. Кажется, мне только и было нужно, что получить этот дар. Стою и провожаю глазами телегу, толпу мальчишек, бегущих за ней, клетку и фигуру узника. Слышу позади себя окрик и свист плётки. Вовремя успеваю отскочить, чтобы не попасть под копыта откормленных лошадей, везущих богатую карету. Оборачиваюсь – телега уже достигла помоста и виселицы, но того, что будет дальше, я не хочу видеть. Разворачиваюсь и пускаюсь прочь по лабиринту узких и грязных улиц, сжимая в кулаке свой варган.
Сон III
Было бы нечестно сказать, что меня насторожили эти видения. Повторюсь, я никогда не был суеверным человеком. Подивившись тому, какие яркие и непредсказуемые образы создал мой мозг, я их скоро забыл.
Однако о варгане не забывал. Та страсть, которую я испытал в первый день, меня не отпускала, поэтому я продолжил искать в сети всё, что мог, и каждый день, в любой удобный момент, продолжал заниматься. Надо сказать, у меня получалось всё лучше и лучше, варган осваивался на удивление легко – не в пример всем предыдущим инструментам, над которыми приходилось потеть часами в течение полугода, прежде чем получалось издать хотя бы мало-мальски приятные звуки. Одним словом, я был окрылён настолько, что забросил все остальные занятия и уже через несколько дней сумел сыграть что-то простенькое, вроде серенького козлика, чем остался страшно доволен.
И в ту же ночь, как специально, я увидел третий сон.
Снова трактир, но не тот, что в первый раз. Трактир приморский, в нём готовят рыбу так, что дышать нечем даже во сне, и полон он гостевого люда – торговцы разных наций, мореходы и просто бродяги. Один из них, человек, побитый жизнью, как шхуна штормами, сидит в углу на перевёрнутой бочке и играет на варгане, будто не замечая ничего вокруг. Без всякого сомнения, с лёгкостью, доступной лишь сновидению, я признаю в нём Михаэля Вейла, того самого, кем был в прошлом сне. Я же сейчас – бесплотный дух, тень, лёгкий сквозняк, я ничьими глазами вижу и ничьей головой понимаю происходящее. Однако не разумею языка Михаэля и других эстов, подходящих к нему. Они что-то спрашивают, подтрунивают, иногда кидают монетку в глиняную кружку у его ног, а иногда подносят стакан, а Михаэль раскланивается почтительно и серьёзно, как человек, давно живущий за чужой счёт, но не утративший собственного достоинства. Зато мне не составляет труда понять разговор поляков, сидящих в двух шагах от него, но почти не слышащих музыки.
Двое из них – пановья, люди торговые, чьи глаза меняют цвет в зависимости от того, как много золота у их собеседника в кармане. Сейчас они тусклые, как хмурое туманное утро над пристанью, потому что третий, сидящий с ними за столом, беден, как крыса, и не меньше этих животных знает потайных путей и обходных лазов к самым дальним закромам. Он контрабандист, у него худые пальцы и кривой нос, а лицо меняет выражение так быстро, что кажется, будто разговариваешь с водой. Его тело имеет неопределённый размер и форму, оно может раздуваться или сжиматься по прихоти хозяина, потому что порой он проносит мимо таможни на себе целые лавки отличной ткани; в каблуках у него умещаются серьги, цепочки, жемчуга и другие сокровища, всегда и отовсюду он уходит незамеченным, а рукава его набиты языками, подхваченными во всех портах. Словно фокусник, он вытаскивает из рукава не красный платок, а язык, нужный к месту и времени; поэтому с ляхами он говорит по-польски, да так, что они уверены, будто мать его – добрая тётушка из Кракова.
Однако дело их сделано, и они бьют по рукам. Следующим утром, на мутном рассвете этот человек без имени будет на дороге в Петербург, а с ним – столько отрезов итальянской парчи и оборок, столько страусиного пера и шёлковых лент, сколько хватит обшить целый полк дворянский дочек, а заодно – их стареющих, густо пудренных мамаш. Пане же поедут налегке, таможня, которая держит сейчас их судно на приколе, не узнает, куда за одну ночь делся с борта товар. И хотя пане уже отдали человеку-крысе тугой кошелёк, в котором и дорога его, и постои, и две кружки пива, и одна белобрысая немолодая горничная, – их глаза всё равно не меняют цвет, потому что они не верят этому человеку. Однако сам он уже весел и пьян, и тем более пьян, чем более весел, пусть и не выпил он ещё ни глотка, но деньги уже его греют. Он желает порадовать добрых панов, он крутит головой, но не находит ничего чудней, чем Михаэль на перевёрнутой бочке.
– А видели ли пане какого другого музыканта, кто так бы ладно играл на пармупилле? – вопрошает он.
– Пане не знают, что такое пармупилль, но на драмбуле этот проходимец играет изрядно.
– О, это Михаэль Вейла, он известен всему Ревелю!
– Чем? Пьяной своей харей?
– Он известен тем, что играет на пармупилле так, что черти пляшут и оттаптывают друг другу хвосты. За это своё умение его выгнали с «Золотой Марии», на которой он ходил пятнадцать лет, и другие капитаны не берут его на борт.
– Отчего же?
– Никто не хочет работать, когда он играет, а играет он всё время. Матросы забывают о парусах, офицеры – о пушках. И сам он ничего больше не делает, как только играет.
– Видимо, он большой лентяй. – Пан, что постарше, пьёт из своей кружки и смотрит на Михаэля. Человек-крыса делает лицо сладкое и хитрое и склоняется к нему через стол:
– То ли, пане! Говорят, Михаэль этот имеет дело с дьяволом! Правды не знаю, но одно точно: за грош он сыграет любую мелодию, хоть бы услышал её впервые.
– Ну, этому я не поверю, – машет рукой молодой. – Драмбула – простая железка, на ней что ни сыграй – всё звучит одинаково.
Стали спорить. Михаэль тем временем, не понимая их спора, продолжает играть, и играет он разное, так что молодой пан вскоре вынужден признать: да, играет разное, но только то, верно, что хорошо знает, а чего не знает, не сумеет сыграть.
– Испытайте его прямо сейчас! – восклицает человек-крыса и вмиг, выхватив из рукава новый язык, подбегает к Михаэлю и о чём-то быстро просит его. Тот прекращает играть и смотрит на панов. – Спойте! – кричит человек-крыса, и молодой пан теряется: что же спеть? Но старший находится первым: он уже напевает песню, которую знает с детства, а Михаэль, послушав один куплет, играет, и играет так, что пану хочется петь громче и лучше – и тем лучше играет эст.
А когда оба закончили, Михаэль вдруг встаёт и подходит к их столу. Молодой пан роется в своих кошельках, нащупывая самую мелкую из мелких монет, но Михаэль, не глядя на него, протягивает старшему свой инструмент и, процедив несколько слов сквозь сухой рот, привыкший играть на варгане, но не разговаривать с людьми, разворачивается и уходит.
Пане застыли, глядя на оставленную на столе драмбулу.
Человек-крыса смотрит на хлопнувшую дверь, впервые забыв поменять лицо: оно так и светится недоумением, как он его оставил.
– Что он сказал? – спрашивают его пане.
Но человек без лица не сразу находит нужный язык, они все спутались у него в рукавах, как шёлковые ленты. Наконец он произносит: «Он сказал вам, добрый пан, что у вас золотые уши и вы первый человек, кого он встретил, кто слышал всё, что он сыграл».
Старший молчит, а молодого всё терзает любопытство:
– Но отчего он оставил свою железку? Зачем она нам? Не думает ли он, что пан станет играть на ней сам, как жалкий пропойца в трактире?
– Нет, верно, не думает, – отвечает человек-крыса. – Он просил пана продать этот пармупилль кому-то, кто будет сильнее его.
– Кому же? – не унимается молодой, а старший молчит, будто всё понял.
– Вот этого я не знаю. Но он сказал так: «Рогатый скоро уже придёт, а лучше я не сыграю».
– Ха-ха! Какая история! Видно, тебе придётся теперь выполнить волю старой собаки, которая собралась помирать! – смеётся молодой пан и сосёт своё пиво, а старший спокоен. Аккуратный человек и рачительный торговец, он бережно убирает драмбулу в платочек со своим вензелем и кладёт в карман. Играть он не умеет и про историю эту никому не расскажет. А потому только многими годами позже, не он уже, а его сын, найдя вдруг в старых запасах битого молью страусиного пера этот платочек с вензелем, не придумает ничего лучше, чем продать ненужную драмбулу за грош хохлу в торговый день.
* * *
Есть люди, которые не чувствуют вкуса кофе, – ничего, кроме горечи; есть другие, которые даже в самых элитных винах не ощущают ничего, кроме алкоголя; и есть третьи, кто не слышит в варганной музыке ничего, кроме дребезга. Все они лишены того удовольствия, которое скрывается за грубой оболочкой, но присутствует так же ненавязчиво, но ощутимо, как счастливый и забытый сон – за шершавой тканью повседневной яви.
О том, что первые два типа людей существуют, я знал давно; в существовании же третьего имел возможность убедиться, стоило мне только показать варган и новую, захватившую меня музыку моим друзьям-музыкантам.
Надо сказать, что все они были хорошие музыканты – каждый в своей мере. Некоторые были профессионалы, получившие образование и не имевшие иной специальности, другие же, как я, просто находили в музыке отдушину, но это не мешало нам играть вместе и давать концерты.
Однако когда я принёс варган, у всех у них лица выразили одно – недоумение. К тому моменту я уже успел чему-то научиться и мог изобразить на варгане некоторые известные мелодии. Как я и говорил, он давался мне на удивление, соблазнительно легко, а потому захватил меня целиком, до нервной дрожи: впервые мне стало казаться, что совершенство, к которому я стремился в музыке, достижимо. Это чувство было сильнее меня, я жил им, погружался в него всё глубже – и тем сильнее было моё разочарование, что никто – просто никто! – из моих друзей ничего подобного не услышал в том, что я сыграл.
Но я списал это на свою неопытность и тут же поставил им записи варганистов, которыми на тот момент восхищался. Я ждал, что они хором скажут: а, ну, это другое дело, учись, бро, и ты так сможешь, – но снова лишь призрачное блуждание было на лицах и ничто – совсем ничто! – не шевельнулось в их душах.
«Мы репетировать будем?» – сказал наконец один, и все стали доставать инструменты. Я стоял как оплёванный.
«Не обижайся, бро, – сказал другой и дружески похлопал меня по плечу. – Но это же всё-таки примитив, одна нота».
Одна нота. Одна нота! Там, где я слышал богатство, бездну обертонов, где я буквально тонул и тратил все свои силы единственно на упорядоченье этого хаоса, этой первородной стихии звука, там для них была одна нота! Я почувствовал себя слышащим среди глухих, единственным зрячим в городе слепцов. И это меня спасло. Да, я по-прежнему был раздавлен, обижен, зол – но над всем этим вдруг проснулось моё самолюбие: налицо было моё явное отличие от всех, и отличие это надо было использовать в свою пользу.
Душимый столь разными эмоциями, я пришёл после репетиции домой и до поздней ночи просидел с варганом. И потому совсем не удивился, когда увидел такой вот сон.
Сон IV
Меня зовут Александр Турчанинов, я недавно получил звание поручика и направляюсь в Сибирь для того, чтобы принять командование неким казачьим полком в дальнем остроге. Снаряжали меня не меньше, чем в ссылку, но я полон самых радужных надежд и думаю не позже чем через три года вернуться в Петербург в новом звании, полученном за отражение набегов дерзких инородцев и укрепление рубежей.
Полный таких наивных мечтаний, я прогуливаюсь со своим старинным другом по улице какого-то городишки – во сне я знаю, что это Оренбург, – и делюсь с ним тревогами, достаточно ли ещё в Сибири дерзких инородцев, или всех успели утихомирить. Мой товарищ смеётся; сам он попал на Урал два года назад и уже успел узнать вкус служилого хлеба в приграничных крепостях. Он смеётся надо мной, я начинаю петушиться, на что он смеётся только громче, потом дружески хлопает меня по плечу и говорит:
– Будет, брат. Ты всегда был романтиком. А всяческие истории из жизни простых людей любишь ли до сих пор?
Я нерешительно киваю, не понимая, к чему он клонит. Он же говорит:
– Пойдём тогда со мной. Я покажу тебе личность, во всех смыслах примечательную!
И, не дав мне опомниться, он тащит меня к собору, по дороге расписывая эту личность чуть ли не князем всех блаженных и принцем юродивых.
– Сидит он, представляешь ли, в одной дерюге во всякие морозы. Немыт всю жизнь и нечёсан, так это разве беда? С собаками шелудивыми лучший друг и всё поминает святого Лазаря, которому псы язвы лизали. Но это было бы ещё не так примечательно, подобных-то типов мало ли встретишь в наших городах? Однако у этого есть особинка: он бойко играет на зубанке. Ну, знаешь зубанку? Так вот, он как заиграет, прямо заслушаешься, никакой тебе балалайки не надо.
– Так он тем, пожалуй, и живёт? – предполагаю я, но друг мой машет руками:
– Если бы! Чем он живёт, я не знаю, но стоит сунуться к нему с пятаком, заплатить за эту его музыку, он бросает играть и начинает тебя упрашивать за этот же пятак варган сей у него купить. А уж каких ты историй от него за это время наслушаешься! Будто он грехи всего мира, аккуратно собранные в этом варгане, отмаливает своей жизнью. Но если ты у него заберёшь инструмент, так и груз с его плеч вон, пойдёт он жить, как все люди… Да о том он сам тебе лучше расскажет. Мы уже пришли.