Маленькая балерина

Владимир Короткевич

Ее любили все.

Маленькая, тоненькая, чем-то похожая на девочку в свои восемнадцать лет, она вызывала у каждого мужчины, даже слабого, стремление защитить ее. А между тем в этом гибком теле жил в потенции мужественный дух борца и мастера. И каждый зрячий мог бы заметить в ее сердце будущие качества настоящей женщины: жажду любить и быть любимой, тонкий ум, редкое у женщин остроумие, умение отыскать ближайший и верный путь к своему счастью.

Но все это еще дремало в недрах ее существа, как неясная тень того, что должно было прийти в будущем. Безоблачность и беззащитная ясность словно звали каждого убирать камни с дороги этого слабого котенка.

И мужчинам было приятно это: чувствовать себя сильными, справедливыми и красивыми рядом с нею.

Она еще не знала гроз. Это сразу можно было заметить по выражению серых глаз, которые широко и доверчиво смотрели на мир, по искренней, немного несдержанной, скорее юношеской, чем женской улыбке. Вся она была сплошной преданностью людям, и душа ее раскрывалась навстречу каждому человеку с ожиданием добра.

Это было так очевидно, что даже руководитель хореографической студии при оперном театре, грубый, как буйвол, и толстый, как морж, Нисовский, народный артист республики, имя которого еще совсем недавно гремело по всей Европе, созвал однажды танцоров "мужеска пола" и учинил им "накачку", он, который целыми днями только и делал, что грохотал руганью, как пузырь с горохом.

- Чтоб вы у меня знали, с кем имеете дело, фанфароны. Девчонка всем верит, тянется ко всем… как подсолнух… И если кто попробует эту веру… Голову ему отвинчу. Все равно у вас ноги умнее этого придатка… А вы чего там усмехаетесь, Клявин? Я эту вашу мерзкую присказку знаю: "поживем — увидим". Так вот, первый шаг в этом направлении будет вашим последним шагом по моей сцене. Утешайте Ледовскую, она после третьей пластической операции встретит это не без приятности… И вам, в смысле будущего, будет полезно.

И прибавил:

- Надо беречь ее иллюзии. Она — талант.

А потом вспыхнул:

- Что морды воротите? Будто я вас не знаю. Слишком у вас бурное, мягко выражаясь, кипение гормонов… Банда павианов, а не студия.

Клявин обиделся. Обиделись и остальные. Потому что никто и без слов Нисовского не мог обидеть "маленькую". Но Нисовский в новой ипостаси был так необычен, что все, остолбенев, промолчали и взглядом не выдали своей обиды.

Потом все разошлись. Нисовский пошел в буфет и, сидя за бокалом шампанского, ворчал своему собутыльнику:

- Не в том дело, что таких талантливых, возможно, со времен Рамо не было… Дело в том, что она так искренне, преданно смотрит на мир… И это в наши времена… Нестерпимо!

А Клявин, долговязый молодой человек с очень красивыми ногами и очень пока что узкой грудью, Клявин, подозреваемый в том, что он "большой бабник", пошел плакать в жилетку своего друга, жаловаться на грубость "талантливого и умного" наставника. Потом он направился к выходу, столкнулся в коридоре с маленькой и сказал ей с дрожью в голосе:

- Видите, маленькая, облаяли меня за вас. Наш мегопотам думает, что если он всем грубит, так и мы можем грубости вам говорить. — Потом он вдруг утешился. Глубоко и прерывисто вздохнул. Предложил: — Давайте, Нина, я хоть чемоданчик вам к трамваю поднесу. А то вы что-то сегодня бледненькая. Устали, видать.

Он шел рядом с нею, цыбатый, неуклюжий, невзирая на всю танцорскую грацию, и только тут становилось ясно, что не такая уж она маленькая — обычный женский рост, — что впечатление миниатюрности — от хрупкости и нежной тонкости ее фигуры.

На улицах Москвы дворники сгребали в люки коричнево-грязный, похожий на растаявшую ореховую халву снег. Из-под сугробов текли ручейки, и солнце играло в них, попадая иногда острым лучиком в глаза прохожего и заставляя его весело чихать.

- Вы любите весну, Витя? — спросила она.

- Очень. — Он покраснел. — Она мудрая… и легкомысленная.

- Как Моцарт, — сказала она.

Клявин шел с нею, покачивая чемоданчиком, бросал наискось взгляды на прядку волос, что выбилась из-под берета, на прижмуренные от солнца глаза, и ему впервые за последние месяцы было хорошо жить.

Ветошным переулком они вышли на Варварку (решили идти пешком) и аж закрыли глаза, так нестерпимо ярко, куда ярче солнца, пылал перед ними в лазурной вышине купол Ивана Великого.

Даже Москва-река сегодня казалась синей, вобрав в себя столько голубого неба, сколько могла вместить.

На углу одного из зданий перед Большим Каменным мостом висел намалеванный на полотне плакат: рука в колючей рукавице держала за глотку маленького плюгавца с необычайно подлой мордой. Плюгавец дергал ручонками, напрасно стараясь освободиться.

Непонятно было только, зачем на такого слизняка вся ручища: довольно было бы щелчка — и со духом святым.

Проходя мимо плаката, Клявин тяжко вздохнул и опустил глаза. Она услышала это, посмотрела краем глаза на плакат и сказала:

- Действительно ужасно, Витя. Что мы им сделали, что они каждый день идут на диверсии, даже в деревнях травят колодцы?

- Не знаю, — уходя от разговора, сказал Витька.

- Столько радости вокруг. Света. Весны. А они… хоть бы один понял, что людям нужно, чтобы их оставили в покое.

У легкомысленного Витьки пополз по щекам бурый румянец. Он вздернул подбородок и, видимо, не сдержавшись, сурово сказал:

- Дядьку Ивана арестовали… Три недели назад.

- Что?! — Глаза ее стали широкими. — За что?

- Не знаю. Знаю только одно: он всегда любил детей. Как никто.

Да она знала это и сама. Приезжал дядька Иван — и в Витькиной квартире черти свадьбу играли, дым стоял коромыслом. Дети и он переворачивали все вверх ногами. Он умел представлять тигра, петь соловьем, оглушительно хохотать, привозить детям подарки — всем, кто был дружен с Витькой или был его соседом, — умел шляться с детьми по садам, зоопаркам и кондитерским, умел рисовать карикатуры на самураев. Да и чего он не умел? Жизни в нем было — на десятерых.

- Не знаю, — сурово сказал Витька, — но он Зимний брал, он восстание в Смоленске организовывал, он в Первой Конной был. Он всей Чукотке нес просвещение. Если он не коммунист, так кто тогда коммунист?!

- Успокойся, — попросила она.

- Он хороший коммунист. И я ни-ко-му не поверю, что он хотел отдать Дальний Восток японцам… Вот что… А если ты веришь — иди дальше одна и больше не смей со мной разговаривать.

Витька помолчал и прибавил:

- Я почти довел тебя до дому.

Он был воспитанным мальчиком.

- Витя, — тихо сказала она. — Человек может измениться. Но ты успокойся. Я не верю, что Иван Николаевич мог сделать это. Насчет многих поверю, но насчет него — никогда. Тут явная судебная ошибка. В ней разберутся.

Клявин опустил ресницы.

- Да, — сказал он, — конечно разберутся.

Он не сказал — да и не мог сказать, — что дядька умер в тюрьме неделю назад. От воспаления легких.

Он не сказал. Маленькую все жалели.

- Ты не волнуйся так. Все-все будет хорошо.

- Прощай, — сказал Витька.

- Ты не зайдешь к нам?

- Нет, — сказал он, — прощай.

Она смотрела ему в спину и удивлялась: стать у Витьки была совсем взрослой, не такой, как месяц назад.

Она верила в то, что все образуется: на дворе ведь была весна, а жизнь у всех была впереди. И потому, подходя к своему дому, она чувствовала себя так, словно почти ничего не изменилось на земле.

Их дом возвышался над зданиями Замоскворечья семиэтажной громадой. Когда-то один из Тит Титычей понял, что двухэтажные особняки не резон строить даже в этой части города, что будущее — в доходных небоскребах. Так появился на свет дом Нины: зеленый фасад в стиле "модерн", высокая крыша, фигурные окна.

На остальные три стены модерна не хватило, они были из красного кирпича, потемневшего от копоти и времени.

И уж совсем темным был внутренний двор, куда выходило одно из окон их квартиры. Темный, похожий на колодец, двор.

Она шла по двору. Лучи заходящего солнца падали на ее фигурку, на пепельные волосы, закрученные вокруг головы, на чемоданчик в худенькой руке.

У парадного стоял Антон Набатов, мужчина лет под сорок, в шляпе набекрень, покуривал, смотрел на маленькую узкими веселыми глазами. Нина знала — Антон ждал жену: каждый вечер они шли куда-то, потому что Антон любил музыку, смех, гостей, вообще жизнь.

- А, Терпсихора, — беззлобно сказал Антон. — Ну, как там попрыгивается?

- Ничего, дядя Антон, пляшем.

- Под чью дудку?

- Под дудку Нисовского.

Жена Антона вышла из парадного, на ходу изучая в зеркальце нос.

- Смотри-ка, — шепотом сказал Набатов, — дальше носа ничего не видит.

Маленькая улыбнулась. Она любила Антона.

А жена Набатова уже увидела их и заговорила каким-то необычным, певучим говорком (она была с севера, поморка):

- Ниночка, любушка. Так это ты тут с моим лоботрясом разговоры разговариваешь. Приходи завтра к нам. Антоша наш — именинник. Будет твой любимый струдель с маком.

- Приду.

И каблучки маленькой балерины зацокотали по ступенькам, слегка затихая в конце каждого пролета.

Дома она разделась, откроила себе ломоть хлеба, положила сверху пластинку сыра и с ногами взобралась на подоконник. Наступали добрые дни. Сейчас еще не позволяют держать окна отворенными, а через месяц она будет вот так сидеть на окне, ветер будет дышать в висок, а со двора будут долетать голоса детей. И ветер будет перелистывать страницы книги, засыпать строчки белыми соцветиями сирени, стоящей в кувшине здесь же, на подоконнике.

Боже, скорей бы! Скорей бы жизнь!

На коленях у нее лежала книга Этьена Боэси (маленькая думала, что ей идет читать серьезные книги), но она сейчас не глядела в нее.

Солнце опустилось совсем низко, окрасило Замоскворечье в апельсиновый цвет, принарядило даже самые старые, самые облупленные строения. Красные стены недальней барочной колокольни налились густым багряным пламенем.

Загрохотал трамвай в Климентовском переулке.

И все это было Замоскворечье, родина, милый уголок, где летом так цветут липы, где в полукруглых окнах мансард идет своя жизнь, где играют дети у домика Островского.

Все еще должно было быть: музыка, любимая больше всего, книги, которые с такой нежностью берут тебя за руку и ведут в свой мир, море, которое она непременно увидит.

И, возможно, любовь. Однажды под этим самым окном остановится вечером Поэт. У него будут длинные золотистые волосы, голубые, как море, глаза. На нем будет черный строгий костюм. Он будет статный и в десять раз красивее Блока. Выяснится, что он увидел ее в театре и целых два месяца ходил по улицам Москвы, чтобы напасть на ее след. И вот нашел.

Он возьмет ее за руку и скажет…

Что он скажет, маленькая по молодости лет плохо представляла себе, но она знала: это будет что-то такое прекрасное и теплое, что бывает на земле раз в столетия.

Она дала себе слово, что не будет обижать его. Только сначала немножко поколеблется, чтобы он написал о ней и о себе самую лучшую на земле поэму.

Почему-то она никогда не ловила себя на мысли, что наделяет Поэта некоторыми чертами Витьки. Витька был глупостью, Витька был свой, домашний, ему можно было опустить за шиворот снежок (это называлось "море Лаптевых"), разыграть его в компании.

…Поздним вечером она, уже забравшись в постель, снова вспомнила о Витьке. Сон крался к ее глазам, и потому все дневное казалось простым, легким, не стоящим внимания. Она засмеялась, подтянула колени ближе к подбородку, свернулась, как кошка, в своей доброй постели.

- Все, все, все хорошо. Все будет, обязательно будет хорошо.

И она провалилась в мягкий свет, где жили сны.

Она не видела, как побежали по потолку отражения фар автомобиля, не услышала, как он остановился у парадного (и свет остановился на стене неподалеку от головы маленькой), не видела, как из авто вылезли люди и вошли в подъезд. И еще не видела она того, как люди вышли из подъезда и вместе с ними вышел Антон Набатов. Повернулся к дверям и с нежностью сказал кому-то:

- Я скоро вернусь, дорогая… Не плачь…

Она ничего не слышала. Она спала.

…Антон уехал в далекую командировку. Но жизнь не изменила своего течения. Были маленькие горести, были маленькие радости. Радостей было больше.

А вскоре пришла и огромная радость. Нисовский объявил им, что за исключительные успехи некоторые из ребят и девушек получили право участвовать в концерте, который будет в Кремле…

Это были удивительные дни, все эти дни подготовки: сумятица, нестройные звуки музыки в разных концах здания и, наконец, сборы.

В машине Нина очутилась вместе с Витькой. Пахло пылью и духами, скользила навстречу шумная улица, ревели клаксоны встречных машин. Но Витька все больше и больше мрачнел, наблюдая за веселым потоком людей.

- Как дела с Иван Николаичем? — спросила она.

Витька взглянул ей в лицо и увидел на нем такое сияющее, счастливое выражение, увидел такие доверчивые широкие глаза, что только глухо кашлянул.

- Отпустили, — мрачно сказал он.

- Вот видишь, я же говорила.

Маленькую все жалели.

…Концерт был в Георгиевском зале, большом, белом с золотом. Все стены зала были в фамилиях: тут записывали имена георгиевских кавалеров. Наверное, здесь нашлась бы и фамилия деда, будь только время поискать его среди тысяч других.

Но времени на это не было… Времени вообще ни на что не было. Потому что нужно было выступать. И Нисовский нервничал из-за того, что у кого-то что-то не ладилось в костюме, и еще из-за того, что в этом чертовом зале скверный резонанс, звуки глохнут, набегают один на другой, а девчата молодые и могут сбиться.

Зрителей было не очень много, и маленькая почти не волновалась, тем более что выступала она в кордебалете, вела танец Кофе из "Щелкунчика". Вести, правда, тяжело, но все же это только кордебалет.

И вдруг сердце упало от радости и одновременно от невероятного страха. Из дверей, что слева от временной сцены, вышел Он, тысячекратно знакомый по портретам и все же совсем не такой.

Он тихо сел в ближайшее кресло и приготовился слушать.

Девчата, как видела маленькая, ничего не заметили. И это помогло ей взять себя в руки, преодолеть дрожь в коленях.

"Девочки не должны заметить, — подумала она, — иначе собьются, будут волноваться, все получится хуже".

Она перехватила взгляд Нисовского, поняла, что он думает о том же самом, и незаметно кивнула ему головой.

Первые звуки вступления, маняще-сладкие, щемяще-томные, отдались под сводами зала. И маленькая, не спеша, зная, что у подруг, как у всех, кто впервые выступает, стоит перед глазами розовый туман и они ничего не видят, повела на сцену гибкую, коричневую с золотом цепочку.

Сама она, в отличие от них, видела все. Она могла быть очень рассудительной и волевой, эта маленькая балерина.

Она знала, что накладная смоляная коса будет виться так, как захочет владелица, что ее тоненькие, как стебельки цветов, руки сейчас изгибаются в изнеможении и кажутся настоящими женскими руками, что шоколадные с золотом шальвары не скроют движений ее ног.

И действительно, выдавал ее разве что живот, узкая полоса которого была видна над шальварами, совсем еще девчоночий, худенький живот.

Человек — она видела это — смотрел на сцену "обыкновенными" глазами.

Но потом пришел восторг танца, который можно сравнить только с вдохновением поэта, и она не замечала уже ничего. Она не увидела, что как раз с этой минуты изменился взгляд человека, сидевшего в кресле, изменился, стал заинтересованным, растроганным и каким-то необычайно добрым.

А Нисовский смотрел на нее и шептал про себя:

- Умница… Не растерялась… Умница моя.

А сам думал:

"Она будет больше, чем Тальони, больше, чем Истомина… И все же это не амплуа. Ей бы Одетту, Лебедя".

Дальше