Пока догорает азбука

Алла Горбунова родилась в 1985 году в Ленинграде. Окончила философский факультет СПбГУ. Автор книг стихов "Первая любовь, мать Ада" (2008), "Колодезное вино" (2010) и "Альпийская форточка" (2012). Лауреат премии "Дебют" в номинации "поэзия" (2005), шорт-лист Премии Андрея Белого с книгой "Колодезное вино" (2011). Стихи переводились на немецкий, итальянский, английский, шведский, латышский, датский, сербский, французский и финский языки. Проза печаталась в журналах "Новый мир" и "Новые облака", рецензии и эссе – в "Новом мире" и "Новом литературном обозрении". Живет в Москве.

Содержание:

  • Радуйся, гнев мой 1

  • I. Реликтовый свет 2

  • II. Колокольчики по Марии 4

  • III. Короны и молнии 6

  • IV. Гнёзда бабочек 8

Алла Горбунова
Пока догорает азбука. Стихотворения

Памяти моего дедушки

© А. Горбунова, 2016,

© В. Бородин, предисловие, 2016,

© В. Немтинов, фото, 2016,

© ООО "Новое литературное обозрение", 2016

Радуйся, гнев мой

"Пока догорает азбука" – четвертая книга Аллы Горбуновой, четвертая или пятая сотня стихотворений, в основном больших и всегда устроенных как подвижный, рвущийся за собственные границы объем. Этот объем – взаимообратимая связность мира внешнего и внутреннего: оба – большие и находящиеся в постоянном становлении. Поэтическая мысль и просодия здесь и неразрывны, и как бы видны по отдельности; все напоминает колебание очень тугой струны – или предельно ускоренное движение маятника от "события" к "впечатлению" (и обратно).

Задолго до стихотворения, строчка которого дает название книге, локус "откуда говорят" уже стоит перед глазами как костер, из заноз и книг, на пустыре морозного города, у которого греется человек (возможно, в большей степени "вообще человек", чем "лирический герой") – и очевидно: человек этот, если и не построил весь этот город и не написал все эти книги, что-то – сам, от начала до конца – построил и сочинил, а остальное аналитически увидел, собрал в собственной голове в прочное единство.

И овраги разверзнуты между домами,
как между людьми.
И тянутся к лесу, как нижние тропы
к последнему многоэтажному дому
на отшибе у леса
в провинциальном закате.

То есть говорит о самочувствии здесь не только личность, но и культура – которая в любом случае единственный дом: отчасти сырой и холодный, отчасти, в каких-то своих углах, превращенный в пыточную, но любой уход от него, любая месть заканчивается возвращением.

"Внутренний" сюжет книги, кажется, обращен к самому основанию речи. Азбука, которая догорает, это не просто образ чего-то, связанного с полем человеческой культуры и языка, но то первое, детское, что учит нас языку – и именно на этом уровне происходит некое преобразование. Горбунова пытается нащупать не просто новые смыслы, но какой-то новый способ их возможности.

С самой ранней юности Алла Горбунова с пристальной решимостью, никому не передоверяя, изучает фундамент "здания культуры" – древние и в современном человеке от него в нем же самом прячущиеся слои мифологического и магического мышления (очень, в действительности, стабильные) – и мистические интуиции, которые бóльшая редкость.

до иссушения крови в огненную руду
до низвержения грубого мальвы в полях
мы землю копали и рыли но больше не будем
там, далеко, за Якутией, ещё дальше, где дикая мать живёт

В этих стихах очень сложно провести границу между субъектом и его опытом; у субъекта нет четких границ, отделяющих его от мира, а те условные границы, которые стремятся удержать его от полного растворения, крайне подвижны. Кажется, субъект этих стихов впускает в себя – в стихах часто даже на телесном уровне – некий предельный и даже деформирующий опыт, как бы принимает на себя его удар:

во имя какой любви ты хочешь со мной разделить
распад этих атомов расщепление звёзд
гибель богов

Горбунову интересует возможность откровения и чуда, и границы той субъективности, в которой они возможны, – вернее, постоянное проницание этих границ. Любое откровение пронзает как луч. Открывается новое видение: это и больно, и прекрасно одновременно:

в замочную скважину
луч проникнет и ранит меня.

Мы узнаём субъекта этих стихов в образе демиурга-неудачника, все творения которого ошибочны: огородные пугала, до пят укрытые волосами, бессмысленно бродящие в полях, каменные кувшинки, которые тонут, потому что их не может держать вода, сосуды, которые разбиваются:

что он может сказать на прощание
огородным пугалам, каменным кувшинкам, разбитым сосудам?

вы были ошибками и свободны,
никому не нужны и прекрасны,
бесцельны и безусловны.

и сосуды себя не склеят, каменные кувшинки
не всплывут со дна, и огородные пугала, до пят укрытые волосами,
будут вечно бродить в полях.

Мы находим его в разных местах: в полном одиночестве у базальтовых озер Радости и Зимы на Луне, где "сидели мы и плакали", как в псалме на реках Вавилонских, или на Елисейских полях Магеллановых облаков, где его окружают беженцы, и джинны, и нарядные трансвеститы. В одном из стихотворений он указывает свое место:

я -

внутри розы анголы
когда её обнюхивает гепард

И это точка, где красота, опасность и сама дикая жизнь сливаются в одно. Но фоном многих стихов, "неизменным домом" остается лес, тот самый, с озерами, с запущенным садом, где прошло детство:

дорога к кротовой норе
к стоячей воде
лосиного копытца
вот любовь моя
тёмная как торфяное болото
вот падалица
пушица
птица

Во всем этом есть что-то грозящее безопасной, самосохранительной картине мира (полу)разрушением, не гарантирующим пересозидания во что-то более сильное-гибкое-свободное, а художественному языку угрожает специфическая "прагматика откровения", жесткая обусловленность эстетического события духовным.

легче крыл стрекозы пари, прекрасный
гнев мой, оставив фальшивый праздник,
ты, сумасшедшая моя радость,
здравствуй !
горлинкой бейся, крутись юлою,
бешеным дервишем, русским плясом,
дикими осами, осью земною,
на баррикадах рабочим классом,
пьяной от гнева лежи в канаве,
на фальшивом празднике нет нам места.
гневайся, радость,
радуйся, гнев мой,
ave !

Поэты такой породы как честные и умные люди практически всегда – и Горбунова едва ли не "настойчивее" своих предшественников – уравновешивают этот чрезмерно благородный риск иронией. У Аронзона, Хвостенко, Владимира Казакова – да и у Красовицкого – ирония была, на старинный студенческий лад, идиллически-легкомысленной, при ощутимой какой-то весомости и плотности "трагического", объективного, как глубоко застрявший осколок, время от времени напоминающий о себе молодому и, в общем-то, здоровому ветерану; у Александра Миронова и Елены Шварц – что-то почти противоположное: по-достоевски ранимая язвительность, рассредоточенный, газообразный сарказм. У Горбуновой того и другого поровну, хотя вообще ее ирония уникальна, как уникальна и вся избыточно сильная – можно сказать, болезненно здоровая – поэзия.

Мои сёстры – феноменолог и мать Тереза.
Я хочу их убить и зарыть на опушке леса.
Я одержима. Мной управляют бесы.

Одна сестра молится, другая читает рукописи Бернау.
Но только открою Гуссерля – бесы кричат мне "мяу".
Рот открою молиться – бесы кричат мне "вау".

Именно ирония, этот утыкающийся в самую-самую повседневность громоотвод метафизических вспышек, спасительна для искусства-как-баланса; вообще ясно, что Горбунова не только самый серьезный и возвышенный современный поэт, не только самый панк, а (что очень важно) в этих стихах есть врожденное, как музыкальный слух, владение композицией, драматургией: не пере-изобретательство, а настоящая верность самым азам, внутреннее согласие с этими – природными, в конце концов, – законами.

В последнем стихотворении книги – "в нечеловеческом диком море // обломки смысла мерцают, // как доски от кораблей, // потерпевших крушение, // среди почкования звёзд" – смысловые обломки суть не только останки потерпевших крушение кораблей – "больших" смыслов и историй человечества, но и те разбросанные в доречевом хаосе протоединицы смысла, которые могут объединяться в новые констелляции – новые звезды и созвездия. Недаром там же, рядом с обломками, казалось бы, уже умерших смыслов происходит почкование новых звезд.

Эта книга – очень цельная, в ней собирается, сила к силе, все (отчасти разнонаправленное), что было в предыдущих трех: демиургия, чистое визионерство, блейковские небо и ад – и фактически "предметники", как у Соковнина: прекрасные циклы, построенные на перечислении простейших вещей и событий; язык подчеркнуто книжный – и вызывающе разговорный; чем дальше, тем сильнее в "историческое" вклинивается самая прямая современность, как бывало в стихах, например, Алексея Колчева, и привычные неприглядные штуки оказываются как на Страшном суде.

ты забыл свой гендер,
ты только помнишь своё предложение -
своё "уникальное-предложение-этому-мирозданию":

Anal, Role play, Fisting, Rimjob, Toys, Bondage,
Shibari, Spanking, Deepthroat, Squirt, Electrosex, Psy humiliation.

Масштаб поэта=высказывания особенно хорошо виден в "передышках" – это, кроме предметников (которые – передышка-успокоенность), песни, на которых читательский ум более или менее возвращается к собственной форме, встречая ритм, более простой по сравнению с – у Горбуновой напоминающими чуть ли не фехтование – ритмами свободного, то есть микро-полиметрического стиха.

мидихлорианы в моей крови
на голубиных полях Москвы
как жуки в прожилках травы
на воробьёвых горах Москвы

автомобили как звери в норе
в подземных парковках Москвы
зато протуберанцы любви
испускает подсветка Москвы

на кольцевой спишь ты одна
в наушниках снова Москва
ты совсем не любишь меня
счастливая Честнова Москва

И, как и во всех предыдущих книгах, "самое сердце" – авторская обретенность в родстве с собой – здесь в стихах о детстве и ранней юности: это очень, в том числе, достоверное свидетельство о неочевидном, отталкивающе и щемяще скудном, но – величии недавнего прошлого, да и настоящего наверняка.

Василий Бородин

Москва, зима 2016 года

I. Реликтовый свет

Nachtwachen

когда я заступаю на вахту той тишины
которую охраняют ночные дозоры
я не вижу деревьев, снега, домов, Луны
я вижу точку на горизонте

так далеко, что неразличимо оку
она удаляется или идёт навстречу
ныряя в лакуны неба как окунь
икринки-искринки мечет -

звёздный салют фейерверк орфической рыбы
мы ловим случайные искры и прячем, как воры
в горящей шапке, хотя могли бы
дежурить в ночном дозоре

"может быть наше время тянулось как будто мы дети…"

может быть наше время тянулось как будто мы дети
не летело как эти лу́ны ветрá снегá
когда мама нас обнимала много столетий
как поля и реки горы и берега

как слепые щенки наощупь рядом с собакой
мы пробирались сами не зная куда
чтоб ветра над холмами чтоб выходя из мрака
видеть в лучах друг друга юные города

видеть тела и тени на долгом пути познанья
узнать тмин и анис розу и барбарис
ходить по земле прыгать вверх падать вниз
на сырую траву страданья

когда мама разжала руки когда мы упали
мы увидели её слёзы в валах тумана
разлились океаны такие открылись раны
дымящиеся как дали

может быть наше время тянулось как будто мы боги
а теперь его мышка пестиком в ступке толчёт
скоро старуха с клюкой пройдёт по дороге
мамино сердце с собой в узелке пронесёт

"отец – форма сына, в теле отца живёт сын…"

Love is the Law.

Карл Маркс

отец – форма сына, в теле отца живёт сын
как сын принимает форму отца своего
так любовь принимает форму закона

много дурных богатеет, благие же в бедности страждут
на каменных скрижалях дрáкона -
смерть за кражу полевых плодов

аккадский язык на чёрной стеле мардука
если тамкар дал шамаллуму для продажи зерно
шамаллум сочтёт серебро и вернёт тамкару

если шинкарка не принимала зерно
если надитум или энтум откроет шинок
шинкарку утопят в воде надитум сожгут в огне

по закону дракóна / закону солона / закону кулона
на деревянных кирбах табличках из глины
вызревает отец в сердцевине сына

так в любви вызревает семя закона
так сын убивает отца и на матери женится
и ослепляет себя – потому что любовь

правит богами ощеренной буквой закона
потому что шинкарку утопят надитум сожгут
а шамаллум сочтёт серебро и вернёт тамкару

так сын расчленяет отца и насилует мать
так к людям что в бедности страждут обращается маркс
так революция принимает форму закона

так в любви вызревает семя и сын-слепец
больше не сын уже но сам Бог-отец
motherfucker убийца лая

это эдип который анти-эдип
выколотыми глазами в лицо закону глядит
прозирая

"жарко в тот час синели цветы водосбора…"

жарко в тот час синели цветы водосбора
сквозь лепестки проливалась вода плясали
сигнальные шашки

прежде засыпал он в далёком доме следя
за лампой ночной у которой работает мать -
шьёт ему душу белую как рубаха

во имя какой любви ты хочешь меня раздеть
чтобы лежать со мной в красном песке оврага
среди лесов

я слышал работу лопат и я знаю что в этих краях
твёрдый песок как камень как дружба
безымянных солдат

прежде просыпался он и выходил в ту дверь
за которой был сад в котором нельзя постареть
и дед его Фёдор пил молодое вино

во имя какой любви ты хочешь со мной разделить
распад этих атомов расщепление звёзд
гибель богов

я слышал работу лопат и я знаю что в этих краях
спят в воздушных могилах невидимые полки
асуры и дэвы спят

и водосбор водит свой хоровод
и как болотные огоньки -
аварийные вспышки

"если люди то мёртвые, живые только деревья…"

если люди то мёртвые, живые только деревья
среди вереска и камней
и колодцев в земле

близость к деревьям и к мёртвым
есть ещё птицы и звери
и подземные реки

есть ещё дети с глазами колодцев в земле
и старухи покрывшиеся древесной корой
нищие которым птицы приносят хлеб

но отчего я не вижу тебя
………

я ребёнок и зверь и мертвец что подходит к тебе
вслепую нащупывая экран
между тобой и темнотой лесов

не-человеческая моя любовь
наполняет кофейню водою подземных рек
затопляет кровью из тобой нанесённых ран

звери и птицы приходят тебя спросить
как ты мог и дети с глазами колодцев в земле
поют о стране которую мы не спасли

сотворённой для нас и старухи в древесной коре
поют о предательстве и убийстве любви
нищие протягивают тебе принесённый птицами хлеб

это хлеб той земли которой теперь уже нет
это свет её принадлежащий нам
это сладчайшая из заповедей блаженств

но эту песнь этот хлеб и распавшийся свет
и теченье подземных рек и венозную кровь
и вопрос на который ты не даёшь ответ

ты не слышишь не видишь

Землекопы
(песенка)

испытание сенью цветущей пока из низин выходят
чёрствых земель чёрные землекопы
из-под суглинка бьёт костяное солнце
там, далеко, за Якутией, ещё дальше, где дикая мать живёт

поднимается пламя в вянущих травах и проступают
солнца на шее и оголённых ключицах
таёжные кедры скрывают свою кручину
и низвергнута нежная мальва сапогами теней

изверженье из сна как из сана священного
пока догорает азбука от арбуза до яблока
поднимается ветер несущий прах тех, кому мы
подчинялись как в бочке дегтярной в чёрном труде

до иссушения крови в огненную руду
до низвержения грубого мальвы в полях
мы землю копали и рыли но больше не будем
там, далеко, за Якутией, ещё дальше, где дикая мать живёт

"Пение стёкол; насурьмлённые ветви…"

Пение стёкол; насурьмлённые ветви
над прудами снегов.
Обмороженный палисадник -
цветение трещин меж пальцев.
Удар посоха ледяного,
что цветёт к снегу псалмов.
И овраги разверзнуты между домами,
как между людьми.
И тянутся к лесу, как нижние тропы
к последнему многоэтажному дому
на отшибе у леса
в провинциальном закате.
Форпост самозабвенной нежности,
верящей, что и осиновый кол зацветёт,
напитавшись соками сердца.
Молодые осинки взойдут над нами.
Ржавая ряска покроет пруды
нестерпимой весной.
И оттает замёрзший всклень
мой дворец в колодце.

"Замёрзла вода…"

Замёрзла вода,
превратилась в небесное тело.
Мириады январских цветов раскрылись -
на первый взгляд белых, но после
тысячекратно ярких:
устрично-розовых, цвета кирпичной пыли,
базарного огня, бедра испуганной нимфы,
цвета весёлой вдовы и влюблённой жабы,
гиацинты, гелиотропы, гвоздики,
голубиные шейки.
Цветёт иудино древо,
горит кардинал на соломе, и смотрят в упор
глаза куропатки.
Небо давленой брусники, московского пожара.
Щёки твои щиплет парнасская роза.
Мысли мои пелёсы, как у паука, замышляющего преступление.
Отвратительны, как рвота императрицы.
А ты -
прекрасен, как фернамбук,
умопомрачителен
и на плечах твоих лежит
розовый пепел.

Дальше