Осип ткнул носком ботинка в сваленный около спиленных деревьев хворост. Парни брали прутья, обвязывали ими сочленения стволов, их перекрестья, объятья. Пыхтели; вспотели. Апрельское солнце стояло в зените. Культпросвет сдернул, содрал с плеч куртку с колокольчиками, потом рубаху.
- Ты офигел, Культ, в больницу загреметь хочешь?
Осип заискрил сердитыми узкими глазами.
- Двустороннее крупозное, - пожал плечами Культпросвет, играя под кожей мускулами. Согнул руку, мускул напряг, как Иван Поддубный в старинном цирке.
- А где полосатые штанишки?! - покатывался со смеху Кузя. Он стесывал топориком концы стволов. Белый затолкал телефон в карман, сел на корточки и стал аккуратно, маникюрными ножницами, разрезать огромные квадраты целлофана на куски.
- Ты бы еще щипчиками для бровей его выщипывал, - мрачно сказал Осип. Склонялся, будто грибы собирал, заматывал прутом скрещенные стволики. - Все же это осина, братцы. Кора так горчит.
Наклонился, лизнул содранную кору. Подкожная зелень дерева обварила язык горечью, как кислотой. Пальцы жестоко гнули дерево, не боялись сломать. "Сломаем - другое срубим, и все дела".
Под руками парней из древесных костей собирался скелет лодки. Сначала мертвый скелет, потом прозрачная плоть. А потом - рожденье, плеск воды.
Скелет был еще не похож на лодку. Скорее - на человечьи кости. Осип отошел, из-под ладони, как художник на картину, поглядел на дело рук своих. Сквозь прутья просвечивал последний снег и первая трава. И вечная грязь.
- Перекур, - сказал Осип.
Белый вытащил из кармана пачку сигарет. Потом помедлил и вытащил фляжку.
Все по очереди прикладывались к фляжке, глотали, крякали, утирались.
- Ром?
- Догадайся сам.
- Арманьяк!
- "Бурбон четыре розы", дурак.
- А если без шуток!
- Самогонка, неужели не узнал?
- А если честно? Дай глотнуть еще, тогда точно скажу!
Кузя напрасно наклонял над разинутой пастью флягу, вытряхивал последние капли.
Древесный скелет обтянули целлофаном, не туго, свободно, чтобы пружинил, выдержал тяжесть четырех тел. Превосходная лодка, и как настоящая; и в то же время игрушечная, неправдашняя, хоть сейчас вешай на новогоднюю елку: прозрачная, слишком легкая, слишком легкомысленная, слишком призрачная. Лодка-призрак. "Летучий голландец!" - кричал Кузя и тряс лодку за корму, и нос нырял в воздухе, как в волнах.
Лодку легко было взять в руки, легко было донести до воды. Они, все четверо, чувствовали себя настоящими скандинавами-берсерками, сподобившимися построить ладью на берегу ледяного моря. Вместо ледяного моря была река, она звалась Ока. И еще была река, чуть побольше, Волга звалась. Ока впадала в Волгу, их город стоял на слиянии двух рек. И точно против Стрелки, где качались у бетонных причалов грузового порта баржи и катера, торчал из синевы желто-зеленый Мочальный остров - маленький кусок ржаной суши, и туда надо было доплыть, чтобы получилась эта, как ее, инсталляция.
Весла лодке сварганили из оструганных досок: доски Кузя приволок из старого сарая, и доски были совсем не старые, очень даже свежие, дерево желтое, спиленное, видимо, прошлой осенью. "Украл, Кузьма?" - придирчиво спросил Культпросвет. "Не украл, а позаимствовал на благое дело", - горделиво ответил Кузя. Желтое весло, сосновый смолистый дух, ах, какие красивые! "Для другой лодки пригодятся, когда эта прикажет долго жить", - сказал Белый, любовно оглаживая весла.
Вместо уключин к стволам платяные крючки прицепили.
С собой в дорогу они взяли всего один рюкзак, чтобы не отяжелять лодку грузом. В рюкзаке лежали консервы - тушенка и сгущенка, в лучших традициях путешественников, фотоаппарат - для хорошей инсталляции обязательно нужны документальные фотографии, как все происходило, как голодный Кузя зверски гребет, а Белый в это время тушенку из банки втихаря доедает, - на всякий случай остаток целлофана - а вдруг дождь, тогда укроются, - котелок, соль в спичечном коробке, луковица и две удочки: а вдруг на острове наловят рыбы, надо сварить уху, как же на реке и без ухи? Они гордо несли лодку мимо домов и людей, и дома молчали, а люди иной раз говорили, пускали им вслед непонятные словечки: то ли похвальбу, то ли насмешку.
"Смеются, скорей всего", - думал Культпросвет, волоча лодку; он гордо вышагивал в коротких шортах. "Жаль, деревца срубили по весне, соки самые в них сейчас ходят", - жалостливо думал Кузя, чуя под ладонями молодую кору тонкого ствола. Белый думал так: поплывем, и куда премся, ведь апрель, хоть и теплый, а снег еще лежит в лесах, а вода-то холоднющая, а если прорвется эта чертова лодка, и мы все навернемся в Волгу - прости-прощай, наша великая инсталляция, и великая слава тоже, прости-прощай!
А Осип ни о чем не думал, просто шел и вдыхал запах тополиных липких почек - тополя распускались, выпускали наружу из зимнего плена свободные цветы и листья, и хотелось вволю надышаться запахом света, в запас.
Подошли к берегу. Перепрыгнули через бетонный парапет. По наклонной бетонной трещиноватой дамбе спустились к воде. Лодка плыла в их руках, как прозрачная чудовищная стрекоза.
- Опускай, братцы! - сказал Кузя. - Прибыли.
Очень осторожно они опустили лодку на прибрежные камни.
- А раки здесь водятся? - спросил Белый и поежился. Речной свежий ветер вздувал рубаху, расстегнутую куртку продувал насквозь.
- Тю! - крикнул Кузя. - Раки! Сунул Грека в реку руку! Рак за руку Греку…
- Цап!
- Не цап, а - херак!
- Як, як!
- Пацаны! Кончай базар, - шумнул Культпросвет. - Спускай на воду! Всем кавалерам снять башмаки и шляпы с перьями! Рюкзак - в лодку - бросай!
Разулись; закатали штаны.
- Культ, тебе хорошо, ты в шортах.
- Я предусмотрительный. Давай! Сюда! Осторожнее! Камнем не прорви!
По берегу в изобилии валялись острые, сколами, белые камни, покрытые зеленой тиной.
Лодка уже качалась на воде. Парни побросали обувь в лодку. Держась за борт, первым влез в лодку Кузя. Она заметно осела.
- Кузя, ну ты и могуч, ты гоняешь стаи туч…
- Прыгай! Больше дела, меньше слов!
Прыгнул, высоко задрав ноги, Белый.
- Ну, Белый, ты пушинка! Она тебя даже не чувствует! Ты весишь как таракан!
- Почему "как"?
Осип тоже был легкий и худой. Лодка, с гребцами внутри, обрела достоинство и величие настоящего судна.
Культпросвет, прищурившись на солнце и посвистев фальшиво-весело, погрузился в лодку последним.
- Капитан последним садится на борт и последним покидает корабль, - философски изрек Белый.
- А я разве капитан? - удивился Культпросвет.
- А то кто же?
- А я думал, я - харизматический лидер.
- Хариз… еще раз! Не понял.
- Хочешь сказать - не расслышал?
- Я не глухой!
- Да, ты не глухой Бетховен.
Хохотали.
Лодка отплывала от берега, будто нехотя; будто медленно, нежно разрывалась живая пуповина-паутина между нею, изделием рук человеческих, и водой, стихией, куда она впервые отправлялась в плавание, это значит - в жизнь; и лодка, так же, как и человек, не знала - сколько она проживет, а быть может, много жизней, и много раз будет вот так же от берега отплывать; а может быть, всего одну, да и то короткую. Так же, как человек, лодка дрожала и тряслась при рождении, при спуске на воду жизни; и, если бы могла, она бы, как человек, кричала - от ужаса жить и от радости рождаться. Ее острый нос, состоящий из двух крепко связанных молодых осинок, точно, подрагивал. Дрожали и складки целлофана - от ветра, от напора волны. День был ветреный, не так чтобы очень. И ветер шел с юга теплый, накатистый, упругий. Там и сям на стрежне взлизывали синий воздух "беляки". Человечьи руки направили лодку на северо-восток, и чей-то голос произнес над ней: "Курс норд-норд-ост!" - и лодка это слышала.
Да, слышала, потому что дрожала всей шкурой, как зверь; и плевать на то, что шкура была искусственная, она-то была настоящая. Дрогнув еще раз и чуть накренившись на правый бок, лодка послушно повернула, разрезая серо-синюю рябь, и услышала над собой восторженные, несдержанные крики. Если бы лодка могла думать, она подумала бы: "Так кричат люди?" - или, скорей всего, так: "Так вот как кричат эти люди!" Чуть подрагивая, но все больше набираясь уверенности и радости, лодка медленно поплыла туда, куда ей приказали.
Вода плескалась по обеим ее бортам, и лодка, если бы имела глаза, видела бы свое отражение в воде - отражение одновременно и странное и прекрасное, и гордое и смешное: вот плывет деревянный скелет с прозрачной кожей, а плоти нет, нет деревянного корабельного мяса, куда подевалось? Слишком легкая я для этого мира, так могла бы подумать лодка - а может, и подумала уже; клонилась то на один бок, то на другой, как плывущий тюлень. А может быть, дельфин. Дельфин красивее тюленя; но это не факт. Каждый из них поет по-своему; и каждый похож на лодку, так бы думала лодка, если бы ей позволено было.
Вода блестела. Вода искрилась. Вода вбирала и выталкивала; по ее неспокойной поверхности разбегались бесплотные солнечные водомерки.
Вода говорила и пела: "Милые дети, зачем вы плывете по мне? Я коварна, я хитра. Я красива, но опасна. Так опасна любовь, и вы все равно поплывете по ней - на тот берег любви, не зная, что никакого другого берега нет. Нет берегов - а вы все равно плывете! Так поступают всегда все молодые. А старые? Разве старые не переплывают любовь вплавь? Еще как переплывают, еще как взмахивают бессильными руками! Особенно по весне. Весна тревожит кровь. Я уже - не вода, а водка, и я играю на солнце вашим сердцем. Плывите, наклоняйтесь с борта, зачерпывайте воду! Вы не боитесь утонуть, я знаю".
Так говорила и пела вода, а может, это ей лишь казалось.
Голоса людей плыли и сшибались над водой, и вода все шире раскрывала глаза, любуясь ловкими и красивыми, поджарыми, смешливыми парнями; парни гомонили, ухмылялись, переругивались, притихали, молча созерцая ширь воды, и вода всей ширью, молча, улыбалась им.
Вода знала: нет начала, так же, как и нет конца.
Путешествие начнется и закончится? Так это парням только кажется. Еще нахлебаются меня, грязной и холодной! Еще - меня - проклянут.
Солнце забежало за облако, и вода нахмурилась. Почернела. Парни глядели с бортов вниз, в глубину, и им казалось - толща воды прозрачна, и они видят дно.
На самом деле черная слепота простиралась под ними, слой слепоты, холода и мрака.
И только рыбы, проснувшись после долгой зимы, оживали, двигали плавниками, бодали черный холод глупыми тупыми головами, но это им так казалось, что они глупые, на самом деле мудрее и нежнее первых весенних рыб никого не было, не плыло в этой реке, в этой огромной, на полнеба, воде.
И Культпросвет, взмахивая веслами, как настоящий капитан, глядел вдаль и хотел раскурить трубку, да трубки у него не было.
И тут началось.
Откуда прилетел ветер? А откуда вообще прилетает ветер?
Он прилетел, и уже налетел, и уже налетал, наскакивал, мял и гнул, и мотал утлую, призрачную лодку; и парни сами себе показались призраками - так близко светлело под холодной толщей дно, так бледны стали они под косыми солнца лучами, бьющими из быстро, в панике, бегущих туч.
Дырки в тучах, и в дыры бьет свет; свет внизу, и свет вверху, а между ними тучи, и это и есть вся жизнь.
- Эй! - заблажил Кузя. - Навались!
Осип сплюнул в воду.
- Куда уж круче.
Осип сидел на веслах, а Культпросвет на корме, а Кузя на носу. Они сидели? Стояли? Лежали? Плыли? Им казалось - они уже висят в дымном воздухе, в сером небе, меж мышиных напуганных туч.
Солнце ушло. Ветер, насмешник, сильнее задул. Лодка накренилась и черпнула бортом воду.
- Ух ты, - выдохнул Кузя.
На целлофановом прозрачном дне валялась старая детская кастрюлька. Кузя принес: на всякий случай, воду черпать. Раньше в кастрюльке Кузина мама варила яйца.
- Пальцами и яйцами, - сказал сквозь зубы Кузя, бешено вычерпывая воду, - в солонку не лазить.
Осип греб, а ему казалось - он делал вид, что греб. Он хорошо видел, как белеет лицо Культпровета, будто он накурился до одури и сейчас перегнется через борт и сблюет.
- Ребята, раздевайсь, - тихо сказал Культпросвет. - И прыгай, ребя!
- Я те прыгну, - мучительно выдавил скрюченный Кузя; кастрюля в его руках металась вниз-вверх, вниз-вверх.
- Дыр в лодке нет, - угрюмо сказал Осип, наворачивая веслами. - Без паники.
Мочальный остров был уже совсем близок.
Осип прищурился. Ой нет, далек.
Солнце на бешеный миг выскочило из-за туч и буйно заплясало на серой мертвой воде.
- Вода мертвая и живая, - мертвыми холодными губами вылепил Кузя, - мертвая и жи…
- Давай-давай, - мрачно бросил Осип, задыхаясь, работая веслами, - еще про Иванушку-дурачка нам расскажи.
- Не, - губы Культпросвета тряслись, - лучше про царевну-Лебедь.
- Царевну-Лебядь? Белять?
Лодку мощно сносило. Вода как взбесилась, волокла ее беспощадно, играла с ней, прозрачной дурной игрушкой, куриной косточкой, дохлой щепкой.
Играла с людьми, непрочно, мимолетно сидевшими в ней.
- Пацаны, - Культпросвет закусил губу и стал совсем цвета простыни, - нас мимо тащит. Ну мимо Мочалки несет! Сто пудов!
Осип уже ничего не говорил. Взмахивал веслами и вонзал их, два деревянных ножа, в серое плотное масло воды.
- Господи, - сказал Кузя. - У меня руки онемели вообще.
- Господи? - спросил Культпросвет. - Где тут Господь?
- На Мочалке Он сидит, - зло сказал Осип, махая веслами, - ждет не дождется.
- Блин, - сказал Кузя и кинул на слюдяное дно лодки кастрюлю, - здесь же течение! И ямы, ямы! Засосет.
- Лес, поляна, бугор, яма, - прошептал Осип. - Обрыв, взрыв.
Лодка осела в воду уже до странных смешных бортов, сработанных из тоненьких древесных стволишек. Круглые глаза Кузи видели только кастрюльку. Косые прищуренные злые глаза Осипа - только воду и весла. И только Культпросвет видел все.
Он видел, как они, не успев стащить с себя джинсы, прыгают в воду. Как плывут, переругиваясь, отплевываясь, дрожа от охватившего и снаружи и изнутри холода. Как ноги все тяжелее, медленнее, потом очень, страшно, дико медленно и сонно и обреченно, шевелятся под водой, наливаясь черной чугунной кровью. Как все бессильнее, беспомощней взлетают над поверхностью реки руки.
Как Кузина голова ныряет в воду, потом опять поднимается над водой, и глаза у него как у рака, и волосы стоят как рачьи усы, и он уже рак, а не человек. И черный рачий страх в его глазах, а потом, внезапно, подводная рачья усмешка. И потом - рачье темное, тинное равнодушие. К серому воздуху. К серой воде. К серому недосягаемому острову, так и оставшемуся мечтой. Ко всему. И даже к тому, чего нет и не было.
Как Кузя, вместе с руками его, ногами и головой, весь скрывается под водой, и ни пузырька, ни всплеска, ни ряби, ни кругов: ни горя, ни радости. Ничего.
Как Осип выгребает мелкими, яростными саженками, борется, фыркает, и вот он похож на плывущего тюленя, а может, на нерпу, а может, на китенка, а может, на косатку; он не человек уже, а водяной зверь, а может, просто водяной - жить в воде тоже ведь можно, это люди боятся воды, а если туда погрузиться с головой и вдохнуть воду, легкие сначала разрежет звериная боль, а потом они расправятся и зашевелятся, затрепещут по-иному. Мир иной! Сколько сказок и брехни. Мир иной - это вода, только вода, и ничего больше.
Как…
Осип внезапно перевернулся на спину, и Культпросвет узрел его голый живот, тюлений живот; можно такой живот почесать, погладить, он беззащитен и нежен, и его омывает светлый, мятный холод весенней воды. Весной. Плыть весной. Утонуть весной. Они выбрали прекрасное время, чтобы утонуть. Их родные запомнят этот день.
Уши Культпросвета, слышащие теперь все вокруг, услышали и легкий шорох, бормотанье, шуршанье воды - это была ее песня шепотом, и слов не разобрать, да и не надо, поздно уже. Его голова окунулась и выплыла, и на миг он ослеп и оглох, а потом стал слышать опять, но хуже. Гудение наполнило мир, густой басовый гул: оказывается, вода и так тоже может, басом, изумленно подумал Культпросвет - и обнаружил, что у него нет рук и нечем ему взмахивать, чтобы плыть.
Что вместо рук? Холод. Вместо ног тоже был холод, он уже не плескался и не вздрагивал, а стоял водяным тяжелым столбом, об этот столб можно было разбить руки и лицо, лоб и ребра, раскроить череп, раскатать красным тестом сердце, а он бы никогда не шелохнулся, он так и набычивался, торчал бы стально и бесчеловечно, тупой, грубый, непробиваемый столб, бейся не бейся, не сломаешь, к подножию его падай - не вымолишь.
А что бы ты хотел сейчас вымолить, Культпросвет, спросил он себя быстро, судорожно, уже не было особого времени спрашивать, уже одежда намокла до последней малой нитки и тяжелела, и никла, и тянула за собой, влажная и сладкая тяжесть шкуры сливалась с протяжной жалобной тяжестью тела, и одежда превращалась в клещи, цепкие, не вырваться, и жестоко, рьяно рвала тело вместе с остатками воздуха в его полостях и пустотах - вниз, все вниз и вниз, и еще вниз, а разве у мира были когда-то низ и верх, их же не было никогда, разве у мира был воздух, он сам куда-то исчез, сгинул, - но по-прежнему страшно было погрузиться в воду совсем, страшно было не увидеть серого чужого мира в последний, да, распоследний жалкий раз, - и еще раз выплыл, выпростался в исчезающий мир из засасывающей рыбьей тьмы Культпросвет, и вместо глаз у него были всевидящие стекляшки, и вместо рта - осколок стекла, и вместо зубов - стеклянное крошево, и это стекло стало нагреваться, раскаляться, таять, вот поплыло, вспучилось, вздулось, огромный невидимый стеклодув за ним выдул его, Культпросвета, наружу из черной стальной дудки, выдул шар лица, шар живота, потешные шарики пяток; стеклянный жидкий пузырь раздулся неимоверно и, вместо того чтобы лопнуть, странно изогнулся и вывернулся наружу, прозрачным мутным стеклянным чулком, и человек, потеряв тело, запутался в последней мысли: он так и не успел ее додумать, он навек, прежде чем стать водяным струящимся пузырем, водной дрожащей лупой, запомнил ее начало, и оно звучало так:
АНЕСТЕЗИЯ
ВРАЧЕВАНИЕ НЕИЗЛЕЧИМОГО
ВРАЧЕВАНИЕ НЕИЗЛЕЧИМО
ВРАЧЕВАНИЕ НЕ ИЗЛЕЧИ