А память (следовательно - человек) - это актуальная бесконечность, где заданы только начало - дата рождения и конец - дата смерти, как цифры - единица, например, и двойка. Между ними вмещается все, весь мир и вечность, и число дроблений, то есть собственных возможностей, зависит уже только от собственной неутомимости. Наверное, это единственная эмоционально доступная и ощутимая человеком бесконечность - собственная память, загляни в себя - обретешь. А реализация этой бесконечности, извлечение её из себя, раскручивание ее вовне, и есть любой вид человеческой деятельности - искусство, наука, техника, производство, отношения с ближними. Неисчерпаемо увлекательно и даже как-то знобко черпать из бесконечного. Важно только - как можно больше успеть зачерпнуть, извлечь оттуда, добыть, осмыслить и претворить, уложившись в отпущенные пределы. Пределы тогда уже не страшны, они лишь стимулируют интенсивность.
Человеку, сознательно владеющему столь бесценным даром - бесконечностью, а значит - вечностью, не может быть скучно с самим собой, он самодостаточен и гармоничен уже по природе своей. От него самого зависит - какой пласт своей бесконечности он разрабатывает и как далеко зайдет вширь и вглубь. Одно ясно: овладение этой бесконечностью и означает - учиться. А неостановимый этот процесс - учиться - предопределяет и предполагает не только вопрос - чему? но и обязательный - у кого? Он предопределяет и предполагает наличие Учителя как главной и авторитетнейшей фигуры Общества.
Время - одинаково всем отмерено, лишь протекает по-разному, кто-то занимается дрязгами, а кто-то наращивает высоты, как уж кому охота.
Если великие люди, как и великие события, действительно отбрасывают впереди себя тень, как бессмертно сказано, то Владислав Васильевич Шмагин истинно великий человек. Его плотную, струящуюся и исполненную загадок тень я ощутила еще на центральной усадьбе заповедника, где до самого Шмагина было больше двухсот километров вверх по Печоре. Первое дуновение этой тени коснулось меня в местной бане, куда я пошла - как в клуб. Бани я не люблю никакие, кроме душа, мне в них слишком много неорганизованного мяса, которое парит себя и лелеет, и как бы даже кичится своим несовершенством. Красивые моются быстро и уходят. (Господи, кому, спрашивается, интересны интимные мои отношения с баней?)
Но здесь, в бане, где тень великого Шмагина впервые многоцветно коснулась меня, о торжестве тела не было и помину. Тут было ристалище интеллектов. Звяк шаек, утробное урчание кранов, шлепанье босых ног и разгоряченная прель деревянных лавок - все было между прочим, второстепенные декорации. Шел кульминационный момент бытовой драмы под условным названием "Страсти кордона "Выдра плачет"". Это отдаленный кордон в верховьях реки Ылыч, в предгорьях Урала, местное название его я забыла, но в приблизительном переводе не то с манси, не то с урду - звучит примерно так. Ко всеобщему удовольствию выясняли свои жизненные позиции и личные отношения жена лесника Матвеева (она же - помощник лесника) и жена лесника Бурлагина (по зарплаточным ведомостям - тоже помощник). На "Выдре", кроме двух этих семейств, проживал, как я поняла, еще третий лесник, молодой, холостой и нейтральный в интересующем всех аспекте, так что он, по-видимому, был занят сейчас работой - расчищал просеки, выходил на радиосвязь, вел учет водоплавающих и обходил подведомственную тайгу на предмет пожаров. Как ни странно, всегда находится некто, кто занят основной работой, как высоко ни взлетали бы изнуряющие страсти, вот что странно.
Страсти кордона "Выдра плачет", вылезшие сейчас наружу, были такие. Жена лесника Бурлагина с оказией передала по большой воде пакет главному лесничему заповедника, где был бобровый хвост и записка без знаков препинания:
"Данилыч посылаю хвост Матвеева вот до чего паразитство доходит".
Бобры, как известно, наивны и беззащитны, словно стеллеровы коровы. Совершенно непонятно, почему они живы до сих пор. Так что дело это подсудное, нехорошее, чреватое - уж во всяком случае - немедленным вышибом из лесников и вещественной уликой - в лице хвоста - сразу и безусловно доказанное. Все действующие лица и их исполнители были поэтому вызваны сейчас на ковер к директору заповедника и только тут, на центральной усадьбе, узнали - кроме, конечно, жены лесника Бурлагина - причину вызова.
Сам Матвеев, мужчина хваткий в тайге, но среди людей - робкий, отнесся к повороту своей судьбы с фатальной покорностью, вину свою, говорят, уже признал, сразу написал заявление по собственному желанию и просил только, чтоб дело не передавали в суд. Да кому это выгодно - передавать, выносить некрасивый сор из заповедной избы, - никто и не собирался. Мужики, Матвеев с Бурлагиным, даже - говорят - выпили вдвоем крепко и, возможно, на мужской половине бани кто-то из них сейчас шпарил другому спину жестким веником. Но жена лесника Бурлагина, упоенная гражданской своей правотой, недооценила силу духа, мощь и осведомленность бывшей своей подруги Матвеевой.
Ведь лет пять, весь заповедник помнит, Бурлагины да Матвеевы жили на своем кордоне добрососедски мирно, даже дружили, а года три как уже враждуют. Теперь трудно разобраться, с чего началось. То ли молодой бык Матвеевой вдруг отказался крыть пожилую, но сильно удоистую и славную по всей округе жирностью молока корову Бурлагиной. То ли, наоборот, ушлый телок Бурлагиной пристрастился сосать желчную, прельстительную на вид, но как раз доившую слабо и без того корову Матвеевой, а Бурлагина наотрез отказывалась надеть на наглого своего телка плетеный намордник, который Матвеева ей швырнула прямо через забор под бесстыжие ноги, и матвеевская корова так день за днем и возвращалась домой пустая, только травы - тугое брюхо. Разве теперь все вспомнишь, как оно покатилось…
А только, как вылезло дело о хвосте, жена лесника Матвеева, считай уже - бывшего лесника, сказала, говорят: "Вместях на "Выдру" пришли, вместях и уйдем. "Выдра" пущай травой зарастет, а Бурлагихе мало не будет!" И тут же вывалила на стол перед директором, замом по науке и главным лесничим целую гору стреляных гильз, закрученных в мужской носовой платок. "Это еще чего?" - ошарашились все трое, хотя кадры свои они знают и привыкли ждать из-за угла. "А того, что весной на линии снегозамеров собрала, - объяснила Матвеева. - Бурлагин охотился по-за кордоном, его калибр". - "Ну, это никто не видел, что ты и где подняла", - осторожно отвел директор. "А что хвост - наш, ты видел? - взвилась Матвеева. - Может, это бурлагинский хвост! Она за своего мужика горой да камнем, а он штаны впереду рукой держит, застегивать лень. Он на снегозамерах охотился, вот и весь сказ. Мой возле дома стрелять не станет, скотину пугать, а всю зиму - "бух", "бух", думала - лед пупырится, вот и лед: Бурлагин!.." Она долго и всласть еще кричала, никто и не останавливал, надо ж где-то человеку и покричать, на кордоне неделями - бывает - молчишь, муж в тайге, дети - далеко, в интернате, снег до крыши и выше.
Директор катал по ладони гильзы, калибр был бурлагинский, точно, и по характеру тоже - похоже, Бурлагин давно уже был на примете. Зам по науке вроде смотрел куда-то мимо, в окно, а главный лесничий, откинувшись на спинку казенного стула, протянул вперед и далеко от себя длинные свои ноги и вроде игрался ими, как младенец - пальцами, лениво вычерчивал по ковру ногами какие-то, ему только ведомые фигуры и на половине - бросал. Матвеева уже устала кричать и, пожалуй, даже хотела бы, чтобы ее остановили. Тогда бы она еще что-нибудь крикнула, краткое, из последних сил, уж нашла бы. И хорошо бы шваркнула дверью, чтоб знали. И тогда бы последнее слово было за ней, это всегда легче. Но все трое молчали как проклятые. Они же - все трое - грустно и объединенно молчали об одном: что кордон "Выдра плачет", самый отдаленный и северный, с предгорьями и труднопроходимой тайгой, куда все чаще налетают браконьеры на вертолетах из окрестных экспедиций, теперь ведь и такое есть браконьерство, останется, кажется, вовсе без опытных людей, один молодой-холостой, как ни крути, не потянет, надо кого-то туда перебрасывать, а это все равно - что перекладывать из кармана в карман, когда во всех только слабо бренчит медная мелочь, значит - в другом месте будет дыра, ибо кадров не хватает и по другим кордонам, хоть контора заповедника завалена письмами из разных концов Союза и письма эти все - с предложениями себя в качестве драгоценной рабсилы.
Даже отвечать на эти письма уныло, до того они однотипны. Пишут сплошь городские люди, зачастую - впрочем - биологи по образованию, но все равно. Они красочно и с придыханием повествуют, как любят они природу и как больно им, что эта природа гибнет (приводятся близкие им примеры в подтверждение основательности их взгляда). Иногда далее доверительно излагаются обстоятельства незадавшейся жизни (тут возможны варианты). И наконец следует конструктивная часть, которая инвариантна: они устали от города, от вечной спешки, толкотни и общей невнятицы своей жизни, а потому хотят дышать чистым воздухом, кушать натуральный продукт, видеть вокруг себя естественные и простые отношения и мечтают внести свой вклад в великое дело охраны окружающей среды, то есть природы. Лучше заповедника, так они поняли, им места не найти - для приложения их усталых, но пока - богатырских, сил. И заповеднику - не найти лучше них, поскольку желания их высоки и чисты. Порой еще спрашивают про заработок и жилищные условия, порой - ничего не спрашивают, ибо суть не в этом, а превыше этого. Иногда сообщают, что все умеют - стрелять, грести, ходить по лесу. Иногда извещают, что не умеют решительно ничего, но всему научатся…
Милые, наивные люди - как хочется им выпрыгнуть из своей жизни изящным спасительным прыжком, и какое же неудобное, необоримое место они для себя по наивности выбирают! Они же на дачу просятся, на природу - как ленивый студент на пенсию. А местная природа прекрасна, конечно, кто понимает, но она беспощадна. Чтобы просто выжить на кордоне "Выдра плачет" (не зря же она плачет, черт возьми!), нужно сплавить по реке лес, вытягать его на берег, разделать, самому сложить баню, избу, сарай, уметь сделать лодку, сани и лыжи, починить мотор, объездить лошадь, вылечить мастит у овцы или понос у пчел, провалиться в сорокаградусный мороз на быстрине в ледяную воду по шею, суметь выскочить, развести костер, раздеться донага, высушиться и не заболеть, месяцами ждать писем от близких, сложить печь, испечь хлеб, ужиться с соседом, которого ты не выбирал, это здесь не легче, чем в коммунальной квартире: в полной отрезанности от прочего мира отношения обострены, вернее - заострены, либо - лютая дружба, либо - лютая ненависть, всякое неточное слово тут чревато. Нужно еще противостоять соблазнам - даровой пушнине, что сама на тебя, бывает, бежит, при теперешней-то моде на мех, даровой рыбе - при теперешнем-то на нее спросе и тяге…
Так, пошла публицистика. Чего, значит, надо еще уметь - чтобы выжить? Да всё - надо, всё - остановись. А еще надо, чуть не забыла, - работать, платят-то, между прочим, за работу. Но в заповеднике так это все перевито-перепутано, работа, быт. На кордоне "Лежачий камень" (ишь ведь, иронию кто-то в название подпустил, там среди скал - только крутись, воды одной в обрыв натаскать - чего стоит) был лесник Левонтьев. Разлапистый, сильный вроде мужик. А три года без малого на кордоне прожил и всякий раз, когда шел на лыжах зимой в обход своего участка, привязывал сзади здоровенную еловую ветку, чтоб она широко волочилась за ним по следу и метила ему путь. Иначе он даже собственному следу не верил, что это - его след, боялся в тайге заблудиться. Компасу он тоже не верил, все подносил его к уху, словно это часы. Как он обходился летом в тайге, даже не представляю. Наверное, сыпал себе на след меченые атомы, чтобы фосфоресцировали. Или еще что-нибудь придумывал, ведь страх так изобретателен. И для чего-то почти три года мучил себя человек. Теперь он, по слухам, в Ставрополе, работает гардеробщиком в городском театре, рассказывает - небось - коллегам про таежные будни и ничего, может, не боится.
Так пусто мне без Вас, как будто из камня высосана твердь, из солнца - свет, и сок желудочный - из самого желудка. Так можно, не заметив, помереть, сойти на нет. Душе моей так ново - зависимости чувство сознавать от голоса чужого. Так тускло мне без Вас, как будто хрустким пеплом мир накрыло, как - помню - на Курилах, когда извергся Тятя, было; теплый пепел коровы втягивали жадными ноздрями, он проступал на теплых их губах, а в их глазах качалась, словно баржа на волнах, печаль непониманья. Так серо мне без Вас, как будто - из глаза вынут взгляд, рассвет из утра, как будто из фламинго вдруг перья выдраны - где билась тайна жизни, ее кричащая багряность. Так скучно мне без Вас. Как будто - кругом чужая пьеса, в ней смысл, возможно, есть, я - тоже персонаж. Но нет ни сил, ни интереса - ее понять, хотя б - прочесть, тем более - войти в ее кураж…
Кстати, последнее - ценное, что Тятя на Кунашире успел свершить, когда уже роскошно извергся и облегчил свою вулканью душу, был горячий ошметок, которым он запустил мне в спину. Но промахнулся и попал в рюкзак. А мы потом перебирались на Шикотан (Да, сейнер "Старательный", вся армада сейнеров, что паслась тогда между Кунаширом и Шикотаном в поисках сайры, носила откровенно и чисто стимулирующие имена - "Аккуратный", "Деятельный", "Работящий", кто-то, столкнувший их со стапеля в море, верил - значит - в заклятие словом и магию имени, как верили древние греки, и приговорил их к честному и самоотверженному труду. Он был прав, безымянный!), и с борта сейнера "Старательный" я видала в Море зеленое солнце. Может, бывалые моряки видают это каждый вечер, может, им это зеленое солнце давно уж осточертело, надо бы спросить Виктора Конецкого. Но мне удалось подглядеть это только один раз в жизни, а единственное - запоминается.
Был длинный миг заката. Солнце почти уже коснулось воды, оно садилось, как ему и положено, расплющенно и багрово, но вдруг - над самой уже водой - странно полыхнуло и сделалось чисто ярко-зеленым, без намека на красноту. И таким - зеленым и чистым - сгинуло в море. Море сразу же лихорадочно засветилось из глубины, круглые - зеленые - огни искрами заскользили вдруг вдоль бортов и за кормой. Красные кальмары бесшумно пронеслись по зеленым огням. И скрылись, как видение. Резные медузы, словно узорчатый мороз на стекле, проступили в зеленой воде. И колыхнулись на пологой волне…
Неотправленное письмо:
"Досточтимый сэр! Входит ли теоретическая физика (в частности - квантовая механика) в круг Ваших интересов? Ощущая Вас как узкого гения, подозреваю, что - нет. Клянусь точкой как мельчайшей и неделимой единицей любого множества, Вы много потеряли. Как Вы считаете, что лучше - абсолютное знание или любознательное невежество? На первый взгляд кажется, что абсолютное знание не в пример лучше. Но, как нам с Вами известно, это не так. Ибо: что может быть выше и совершеннее абсолютного знания? Ничего. А любознательное невежество все-таки, согласитесь, живее и больше, чем ничего. Значит, любознательное невежество лучше, чем абсолютное знание, которое нам, увы, все равно не дано.
Узнаёте стиль? Прямая аналогия, стр. 202-я, Рэймонд М. Смаллиан. Вы же любите эту книжку, правда? Я помню, что на лекциях для учителей Вы неоднократно и беспроигрышно возбуждали умственную энергию зала незатейливой загадкой именно из нее - насчет пянадцати копеек двумя монетками, если одна - не пятак, то какие же это монетки? Речь, как обычно в Ваших лекциях, шла о творческой атмосфере урока и раскрепощении личности ребенка на ниве школьной математики. Усталые взрослые бледнели и суетились лицом в напряжении мысли. В Вашем уважаемом пятом "А", в "Б" - тоже, на разгадку уходит четверть секунды. Кстати, ровно столько же требуется кобре или гюрзе где-нибудь в районе Кушки (подозреваю, что в других местах - тоже), чтобы сосредоточиться и всадить Вам в руку ядовитый зуб. Достаточно и одного зуба, Богу угоден нечет, учит Коран и пифагорейцы.
На своих лекциях в Институте усовершенствования учителей Вы, на мой взгляд, совершенно напрасно опускаете одно - первое - звено. Взрослым было бы гораздо легче, если бы свои лекции Вы начинали с дружелюбного гипнотического сеанса, с которого начинаете изучение математики в четвертом классе. Пусть бы все сперва красиво написали на чистом листе: "Я - хороший, я - очень способный, мне легко дается математика, математика - легкая наука, я буду хорошо учиться". Мне сдается, что именно взрослые - как никто - нуждаются в этих словах. Возможно, им давно уже никто не говорил, что они - способные. Может, им, кроме Вас, этого уже вообще никто не скажет. А ведь именно взрослым так необходима вера в себя и в свои силы! Они бы, по-моему, сразу раскрепостились. Возможно, раскрепостившись, они даже справились бы с первой творческой задачей, с которой Вы начинаете опять же в своем четвертом: начертить в тетради линию. Я вдруг бесстрашно верую, что некоторые взрослые начертили бы вдруг даже и не прямую линию, вдруг залезли бы за поля, вдруг да наделали бы Вам вольных извилистых загогулин на целый лист, кривых или свободно изломанных, то есть вдруг явили бы себя свободными и незакомплексованными творцами и, как какой-нибудь Ваш четвертый "А", вдруг да не упустили бы единственный в жизни шанс - загнуть такую линию, что даже и Вы бы ахнули. Честное слово, я почему-то верю в потенцию взрослых: они погрязли в условностях, но они еще могут. И Вы тоже верите, знаю, иначе бы у Вас так не блистали глаза.
Впрочем, я не об этом. А вот как Вы считаете, существует ли квант понимания, дорогой сэр? По-моему - да. По-моему, в понимании, к которому так стремятся люди, есть своя - непереходимая - мера, этакая постоянная Планка, ближе которой взаимопонимания быть не может, иначе уже было бы слияние душ. Например, моей - с Вашей, чего, как известно, не происходит. Не знаю, как Вы, а я переношу недостаток взаимопонимания чрезвычайно болезненно, мне всегда понимания мало, мне всегда надо больше, и только теоретическая физика, в которой я так счастлива последнее время, как-то примиряет меня с существующим положением вещей и способна укротить мои неистовые порывы к душам себе подобных.
Потому что теоретической физике я верю. Я в ней, по-видимому, стихийный антропоморфист, впрочем - это просто еще одно определение, которое ровным счетом ничего не определяет. Но мы же так любим определения. Определить для нас - значит понять. Меня же просто волнуют ее философские принципы, нахально распространяемые мною на психологию, на отношения с ближними и с собой, на творческий процесс и бешеное биение чистой мысли, беспрестанно отторгающей и даже отрицающей самое себя, чтобы к самой же себе придти на новом - более высоком - витке. Я бреду в теоретической физике - нюхом, от идеи к идее, обмирая от наслаждения, тут нет для меня штампов, тут ветрено и свежо, тут идею, чуть только к ней привыкнешь, уже вышибают рывком из-под ног, как табуретку, а следующая идея совсем уж блистательна и все по-новому открывает. А ее опять вышибают - блестящим рывком. И в то же время, в неостановимом и вроде бы таком головокружительно противоречивом этом движении, вдруг прорезаются простые и вечные истины, которые вдруг непонятным даже образом многое легко объясняют и как-то объединяют тебя, единственного, с другими, единственными, с миром и вечностью…